кто счастлив на свете и какие люди соглашаются жить? Как раз те, которые похожи на животных и ближе подходят под их тип по малому развитию их сознания. Они соглашаются жить охотно, но именно под условием жить как животные, то есть есть, пить, спать, устраивать гнездо и выводить детей.
Так живут очень многие.. Значит, многие счастливы?... И если задумываться над этим, значит обрекать себя на несчастье?..Вот- Федор Михалыч, всё у Вас непросто..Ой как непросто.. Жизнь коротка, искусство вечно.
Сегодня 300 лет со дня рождения Михаила Васильевича Ломоносова! Михаил Васильевич Ломоносов - первый русский учёный-естествоиспытатель мирового значения, человек энциклопедических знаний, разносторонних интересов и способностей, один из основоположников физической химии, поэт, заложивший основы современного русского литературного языка, художник, историк, поборник отечественного просвещения и развития самостоятельной русской науки.
Утреннее размышление о божием величестве
Уже прекрасное светило Простерло блеск свой по земли И божие дела открыло: Мой дух, с веселием внемли; Чудяся ясным толь лучам, Представь, каков зиждитель сам!
Когда бы смертным толь высоко Возможно было возлететь, Чтоб к солнцу бренно наше око Могло, приближившись, воззреть, Тогда б со всех открылся стран Горящий вечно Океан.
Там огненны валы стремятся И не находят берегов; Там вихри пламенны крутятся, Борющись множество веков; Там камни, как вода, кипят, Горящи там дожди шумят.
Сия ужасная громада Как искра пред тобой одна. О коль пресветлая лампада Тобою, боже, возжжена Для наших повседневных дел, Что ты творить нам повелел!
От мрачной ночи свободились Поля, бугры, моря и лес И взору нашему открылись, Исполненны твоих чудес. Там всякая взывает плоть: Велик зиждитель наш господь!
Светило дневное блистает Лишь только на поверхность тел; Но взор твой в бездну проницает, Не зная никаких предел. От светлости твоих очей Лиется радость твари всей.
Творец! покрытому мне тьмою Простри премудрости лучи И что угодно пред тобою Всегда творити научи, И, на твою взирая тварь, Хвалить тебя, бессмертный царь. 1743
* * * Я знак бессмертия себе воздвигнул Превыше пирамид и крепче меди, Что бурный аквилон сотреть не может, Ни множество веков, ни едка древность. Не вовсе я умру; но смерть оставит Велику часть мою, как жизнь скончаю. Я буду возрастать повсюду славой, Пока великий Рим владеет светом. Где быстрыми шумит струями Авфид, Где Давнус царствовал в простом народе, Отечество мое молчать не будет, Что мне беззнатный род препятством не был, Чтоб внесть в Италию стихи эольски И первому звенеть Алцейской лирой. Взгордися праведной заслугой, муза, И увенчай главу дельфийским лавром. 1747
Я знак бессмертия себе воздвигнул Превыше пирамид и крепче меди, Что бурный аквилон сотреть не может, Ни множество веков, ни едка древность.
Я памятник себе воздвиг нерукотворный, К нему не зарастет народная тропа, Вознесся выше он главою непокорной Александрийского столпа...Где то я это уже слышала... Жизнь коротка, искусство вечно.
Пока не требует поэта К священной жертве Аполлон, В заботах суетного света Он малодушно погружен; Молчит его святая лира; Душа вкушает хладный сон, И меж детей ничтожных мира, Быть может, всех ничтожней он.
Но лишь божественный глагол До слуха чуткого коснется, Душа поэта встрепенется, Как пробудившийся орел. Тоскует он в забавах мира, Людской чуждается молвы, К ногам народного кумира Не клонит гордой головы; Бежит он, дикий и суровый, И звуков и смятенья полн, На берега пустынных волн, В широкошумные дубровы...
Михаил Лермонтов 1 Когда б в покорности незнанья Нас жить создатель осудил, Неисполнимые желанья Он в нашу душу б не вложил, Он не позволил бы стремиться К тому, что не должно свершиться, Он не позволил бы искать В себе и в мире совершенства, Когда б нам полного блаженства Не должно вечно было знать. 2 Но чувство есть у нас святое, Надежда, бог грядущих дней,- Она в душе, где все земное, Живет наперекор страстей; Она залог, что есть поныне На небе иль в другой пустыне Такое место, где любовь Предстанет нам, как ангел нежный, И где тоски ее мятежной Душа узнать не может вновь.
Анна Ахматова
Поэт
Он, сам себя сравнивший с конским глазом, Косится, смотрит, видит, узнает, И вот уже расплавленным алмазом Сияют лужи, изнывает лед.
В лиловой мгле покоятся задворки, Платформы, бревна, листья, облака. Свист паровоза, хруст арбузной корки, В душистой лайке робкая рука.
Звенит, гремит, скрежещет, бьет прибоем И вдруг притихнет,- это значит, он Пугливо пробирается по хвоям, Чтоб не спугнуть пространства чуткий сон.
И это значит, он считает зерна В пустых колосьях, это значит, он К плите дарьяльской, проклятой и черной, Опять пришел с каких-то похорон.
И снова жжет московская истома, Звенит вдали смертельный бубенец... Кто заблудился в двух шагах от дома, Где снег по пояс и всему конец?
За то, что дым сравнил с Лаокооном, Кладбищенский воспел чертополох, За то, что мир наполнил новым звоном В пространстве новом отраженных строф,-
Он награжден каким-то вечным детством, Той щедростью и зоркостью светил, И вся земля была его наследством, А он ее со всеми разделил.
Николай Степанович Гумилев (15 апреля 1886 Кронштадт — август 1921, под Петроградом, точное место неизвестно) — русский поэт Серебряного века, создатель школы акмеизма, переводчик, литературный критик, путешественник, офицер.
ПАМЯТЬ
Только змеи сбрасывают кожи, Чтоб душа старела и росла. Мы, увы, со змеями не схожи, Мы меняем души, не тела.
Память, ты рукою великанши Жизнь ведешь, как под уздцы коня, Ты расскажешь мне о тех, что раньше В этом теле жили до меня.
Самый первый: некрасив и тонок, Полюбивший только сумрак рощ, Лист опавший, колдовской ребенок, Словом останавливавший дождь.
Дерево да рыжая собака - Вот кого он взял себе в друзья, Память, память, ты не сыщешь знака, Не уверишь мир, что то был я.
И второй... Любил он ветер с юга, В каждом шуме слышал звоны лир, Говорил, что жизнь - его подруга, Коврик под его ногами - мир.
Он совсем не нравится мне, это Он хотел стать богом и царем, Он повесил вывеску поэта Над дверьми в мой молчаливый дом.
Я люблю избранника свободы, Мореплавателя и стрелка, Ах, ему так звонко пели воды И завидовали облака.
Высока была его палатка, Мулы были резвы и сильны, Как вино, впивал он воздух сладкий Белому неведомой страны.
Память, ты слабее год от году, Тот ли это или кто другой Променял веселую свободу На священный долгожданный бой.
Знал он муки голода и жажды, Сон тревожный, бесконечный путь, Но святой Георгий тронул дважды Пулею не тронутую грудь.
Я - угрюмый и упрямый зодчий Храма, восстающего во мгле, Я возревновал о славе Отчей, Как на небесах, и на земле.
Сердце будет пламенем палимо Вплоть до дня, когда взойдут, ясны, Стены Нового Иерусалима На полях моей родной страны.
И тогда повеет ветер странный - И прольется с неба страшный свет, Это Млечный Путь расцвел нежданно Садом ослепительных планет.
Предо мной предстанет, мне неведом, Путник, скрыв лицо; но все пойму, Видя льва, стремящегося следом, И орла, летящего к нему.
Крикну я... но разве кто поможет, Чтоб моя душа не умерла? Только змеи сбрасывают кожи, Мы меняем души, не тела.
У КАМИНА
Наплывала тень... Догорал камин, Руки на груди, он стоял один,
Неподвижный взор устремляя вдаль, Горько говоря про свою печаль:
"Я пробрался в глубь неизвестных стран, Восемьдесят дней шел мой караван;
Цепи грозных гор, лес, а иногда Странные вдали чьи-то города,
И не раз из них в тишине ночной В лагерь долетал непонятный вой.
Мы рубили лес, мы копали рвы, Вечерами к нам подходили львы.
Но трусливых душ не было меж нас, Мы стреляли в них, целясь между глаз.
Древний я отрыл храм из-под песка, Именем моим названа река.
И в стране озер пять больших племен Слушались меня, чтили мой закон.
Но теперь я слаб, как во власти сна, И больна душа, тягостно больна;
Я узнал, узнал, что такое страх, Погребенный здесь, в четырех стенах;
Даже блеск ружья, даже плеск волны Эту цепь порвать ныне не вольны..."
И, тая в глазах злое торжество, Женщина в углу слушала его.
О ТЕБЕ
О тебе, о тебе, о тебе, Ничего, ничего обо мне! В человеческой, темной судьбе Ты - крылатый призыв к вышине.
Благородное сердце твое - Словно герб отошедших времен. Освящается им бытие Всех земных, всех бескрылых племен.
Если звезды, ясны и горды, Отвернутся от нашей земли, У нее есть две лучших звезды: Это - смелые очи твои.
И когда золотой серафим Протрубит, что исполнился срок, Мы поднимем тогда перед ним, Как защиту, твой белый платок.
Звук замрет в задрожавшей трубе, Серафим пропадет в вышине... ...О тебе, о тебе, о тебе, Ничего, ничего обо мне!
У него много такого..непонятного)) Но есть вещи, которые меня восхищают..Какие то они неординарные, необычные..
* * *
Над головой созвездия мигают. И руки сами тянутся к огню...
Как страшно мне, что люди привыкают, открыв глаза, не удивляться дню. Существовать. Не убегать за сказкой. И уходить, как в монастырь, в стихи. Ловить Жар-птицу для жаркого с кашей. А Золотую рыбку - для ухи.
* * *
Алене
Мы совпали с тобой, совпали в день, запомнившийся навсегда. Как слова совпадают с губами. С пересохшим горлом — вода. Мы совпали, как птицы с небом. Как земля с долгожданным снегом совпадает в начале зимы, так с тобою совпали мы. Мы совпали, еще не зная ничего о зле и добре.
И навечно совпало с нами это время в календаре.
* * *
Будь, пожалуйста, послабее. Будь, пожалуйста. И тогда подарю тебе я чудо запросто. И тогда я вымахну - вырасту, стану особенным. Из горящего дома вынесу тебя, сонную. Я решусь на все неизвестное, на все безрассудное - в море брошусь, густое, зловещее, и спасу тебя!.. Это будет сердцем велено мне, сердцем велено... Но ведь ты же сильнее меня, сильней и уверенней! Ты сама готова спасти других от уныния тяжкого, ты сама не боишься ни свиста пурги, ни огня хрустящего. Не заблудишься, не утонешь, зла не накопишь Не заплачешь и не застонешь, если захочешь. Станешь плавной и станешь ветреной, если захочешь... Мне с тобою - такой уверенной - трудно очень. Хоть нарочно, хоть на мгновенье - я прошу, робея,- помоги мне в себя поверить, стань слабее.
А еще у него красивейшие песни..Фильм Москва-Кассиопея. Эх..как было классно)
Аполлон Александрович Григорьев (1822–1864), русский поэт, литературный и театральный критик, переводчик, мемуарист.Родился 20 июля (1 августа) или 16 (28 июля) 1822 в Москве, умер 25 сентября (7 октября) 1864, Санкт-Петербурге.
Зимний вечер
Душный вечер, зимний вечер; Всё окно заволокло, Нагорели тускло свечи - Не темно и не светло... Брось "Дебаты", ради бога! Брось заморское!.. Давно В "Москвитятине" премного О Содоме решено. Слушай лучше... Тоном выше Тянет песню самовар, И мороз трещит по крыше - Оба, право, божий дар, - В зимний вечер, в душный вечер... Да и вечер нужен нам, Чтоб без мысли и без речи Верный счет вести часам. 1844
К ЛАВИНИИ
Что не тогда явились в мир мы с вами, Когда он был Еще богат любовью и слезами И полон сил?.. Да! вас увлечь так искренно, так свято В хаос тревог И, может быть, в паденье без возврата Тогда б я мог... И под топор общественного мненья, Шутя почти, С таким святым порывом убежденья Вас подвести... Иль, если б скуп на драмы был печальный Все так же рок, Все ж вас любить любовью идеальной Тогда б я мог... А что ж теперь? Не скучно ль нам обоим Теперь равно, Что чувство нам, хоть мы его и скроем, Всегда смешно?.. Что нет надежд, страданий и волненья, Что драмы - вздор И что топор общественного мненья - Тупой топор? Сентябрь 1843
Песня сердцу
Над Флоренцией сонной прозрачная ночь Разлила свой туман лучезарный. Эта ночь - словно севера милого дочь! Фосфорически светится Арно...
Почему же я рад, как дурак, что грязна, Как Москва и Citta dei Fiori? Что луна в облаках как больная бледна Смотрит с влагою тусклой во взоре?
О владыка мой, боже! За душу свою Рад я всею (поющей) душою; Рад за то, что я гимн мирозданью пою Не под яркой полудня луною...
Что не запах могучих полудня цветов Душу дразнит томленьем и страстью, Что у неба туманного, серого - вновь Сердце молит и требует счастья;
Что я верю в минуту как в душу свою, Что в душе у меня лучезарно, Что я гимн мирозданью и сердцу пою На сыром и на грязном Лунг-Арно.
Тихо спи под покровом прозрачно-сырой Ночи, полной туманных видений, Мой хранитель, таинственный, странный, больной, Мое сердце, мой северный гений.
Клиффорд Дональд Симак (Саймак)(3 августа 1904, Милвилл, США — 25 апреля 1988, Миннеаполис, США) — культовый американский писатель в жанре научной фантастики и фэнтези, считается одним из основателей современной американской фантастики. В силу распространённого заблуждения, книги этого автора в переводе на русский язык неизменно издавались под именем Саймак. В честь писателя назван астероид (228883) Клиффсаймак.
ПОКОЛЕНИЕ, ДОСТИГШЕЕ ЦЕЛИ
Перевод А. Иорданского * * * Люди проснулись и слушали Грохот, притаившись в своих постелях. Они знали, что Грохот когда-нибудь должен был прозвучать. И что этот Грохот будет началом Конца. Проснулись и Джон Хофф, и Мери Хофф, его жена. Они ещё не получили разрешения иметь ребёнка. Чтобы иметь ребёнка, нужно было, чтобы освободилось место для него; нужно было, чтобы умер старый Джошуа, и они ждали его смерти. Чувствуя свою вину перед ним, они всё же про себя ждали его смерти, чтобы иметь ребёнка.
Грохот прокатился по всему Кораблю. Потом кровать, в которой лежали Джон и Мери, поднялась с пола и привалилась к стене, прижав их к гудящему металлу. Вся остальная мебель — стол, стулья, шкаф — обрушилась с пола на ту же стену и там осталась, как будто стена стала полом, а пол — стеной. Священная Картина свесилась с потолка, который минутой раньше был стеной, повисела так, раскачиваясь в воздухе, и обрушилась вниз.
В этот момент Грохот прекратился, и снова наступила тишина.
Джон Хофф выполз из-под кровати, приподнял её и дал вылезти жене. Они стояли на стене, которая стала полом и смотрели на обломки мебели. Это была не только их мебель. Она использовалась уже многими поколениями людей.
Ибо здесь ничто не пропадало, ничто не выбрасывалось. Таков был закон. Всё, что было здесь, использовалось до последней возможности. Здесь ели необходимое количество пищи — не больше и не меньше; пили необходимое количество воды — не больше и не меньше; одним и тем же воздухом дышали снова и снова. Все отбросы шли в конвертор, где превращались во что-нибудь полезное. Даже покойники — и тех использовали. Через некоторое время, может быть, скоро, и Джошуа станет покойником, отдаст своё тело конвертору на пользу своим товарищам, окончательно вернёт всё, что он взял от общества, заплатит свой последний долг — и даст Джону и Мери право иметь ребёнка. А нам нужно иметь ребёнка, думал Джон, стоя среди обломков, — нам нужно иметь ребёнка, которого я научу читать и которому передам Письмо.
О чтении тоже был закон. Читать воспрещалось, потому что чтение было злом. Это зло было в Начале. Но люди давным-давно решили, что оно не должно существовать.
Так что он должен передать своему сыну зло. Но он получил от своего давно умершего отца поручение и дал ему клятву, которую должен исполнить. И ещё кое-что он получил от отца — беспокойное ощущение, что закон не прав.
Хотя закон ещё никогда не был неправ. Все законы имели смысл. Имели смысл и их образ жизни, и Корабль.
Впрочем, может случиться, что ему не придётся передавать Письмо. Он мог оказаться тем, кто должен вскрыть его, потому что на конверте было написано:
«ВСКРЫТЬ В СЛУЧАЕ КРАЙНЕЙ НЕОБХОДИМОСТИ».
А ведь это и было случаем крайней необходимости, — сказал себе Джон Хофф. Этот Грохот, и стена, ставшая полом, и пол, ставший стеной.
Из других кают слышались голоса: испуганные крики, вопли ужаса, тонкий плач детей.
— Джон, — сказала Мери, — это был Грохот. Теперь скоро Конец.
— Не знаю, ответил Джон. — Подождём, посмотрим. Мы ведь не знаем, что такое Конец.
— Предсказано, что Конец придёт вскоре после Грохота, — сказала Мери. — Что звёзды перестанут кружиться и остановятся в черноте неба, и это будет верным признаком того, что Конец близко.
Конец чего? — подумал Джон? — Нас? Или Корабля? Или звёзд? А может быть, Конец всего — и Корабля, и звёзд, и темноты, в которой кружатся звёзды?
Он содрогнулся, когда подумал о конце людей или Корабля, не столько потому, что ему было их жалко, сколько потому, что тогда придёт конец и замечательному, так хорошо придуманному, такому уравновешенному порядку, в котором они жили. Это было так замечательно — то, что людям всегда всего хватало, и не было ничего лишнего. Ни воды, ни воздуха, ни людей, потому что нельзя было иметь ребёнка прежде, чем кто-нибудь умрёт, и освободится место. В коридоре послышались торопливые шаги, возбуждённые голоса, и кто-то забарабанил в дверь, крича:
— Джон! Джон! Звёзды стоят на месте!
И дверь была там, где она должна быть, там, где ей полагалось быть, чтобы через неё можно было выйти прямо в норидор, вместо того, чтобы подниматься по лестнице, теперь бесцельно висящей на стене, которая раньше была полом. Почему я не подумал об этом раньше? — спросил он себя. — Почему я не видел, что это глупо: подниматься к двери, которая открывается в потолке? А может быть, — подумал он, — так и должно было быть всё время? Может быть то, что было до сих пор, было неправильно? Но тогда и законы могли быть неправильными… — Иду, Джо, — сказал Джон. Он подошёл к двери, открыл её и увидел: то, что было раньше стеной коридора, стало полом и двери выходили в коридор прямо из кают, и взад и вперёд по коридору бегали люди. И он подумал: теперь можно снять лестницы, раз они не нужны. Можно их спустить в конвертор, и у нас будет такой запас, какого ещё никогда не было. Джо взял его за руку и сказал: — Пойдём. Они пошли в наблюдательную рубку. Звёзды стояли на месте. Всё было так, как предсказано. Звёзды были неподвижны. Это пугало, теперь было видно, что звёзды — не просто кружащиеся огни, движущиеся на фоне гладного чёрного занавеса. Теперь было видно, что они висят в пустоте, от которой начинало сосать под ложечкой. Глядя на эту непонятную пустоту, хотелось крепче схватиться за поручни, чтобы удержаться в равновесии на краю головокружительной бездны. В этот день не было игр, не было прогулок, не было шумного веселья в зале для развлечений. Везде разговаривали кучки напуганных людей. Люди молились в церкви, где висела самая большая Священная Картина, изображавшая Дерево, и Цветы, и Реку, и Дом вдалеке, и Небо с Облаками, и Ветер, которого не было видно, но который там чувствовался. Люди убирали и приводили в порядок на ночь каюты, вешали на место Священные Картины — самое дорогое достояние каждой семьи, снимали лестницы. Мери Хофф вытащила Священную Картину из кучи обломков на полу, и Джон, стоя на стуле, прилаживал её на стену, которая раньше была полом, и размышлял, как это получилось, что каждая Священная Картина отличалась от других. Это впервые пришло ему в голову. А когда Мери ушла в соседнюю каюту поговорить с другими перепуганными женщинами, он пошёл по коридору, стараясь, чтобы его походка казалась беззаботной, чтобы никто не заметил, как он спешит. Он старался выглядеть так, будто ничего не делает, просто убивает время. И это было легко, потому что только это он и делал всю жизнь, и все только это и делали. За исключением некоторых — счастливых или несчастных, — у которых была работа, переданная им по наследству: уход за скотом, или за птицей, или за гидропоническими оранжереями. Но большинство из них, думал Джон, медленно шагая вперёд, всю жизнь только и делали, что убивали время. В коридоре уже никого не было, и стало темнее, потому что лампочки становились всё реже. В течение многих лет лампочки из коридоров переставляли в каюты. Он подошёл к наблюдательной рубке и притаился в ней. Он боялся, что за ним следят, хотя и знал, что бояться, собственно, нечего, но рисковать он не имел права. Позади не было никого и он пошёл дальше, по сломанному эскалатору, который вёл в центральную часть Корабля. Раньше, когда он поднимался с этажа на этаж, он всё время терял вес, двигаться становилось всё легче, он скорее плыл, чем шёл к центру Корабля. На этот раз потери веса не было, не было и ощущения плавания. Он тащился, преодолевая один эскалатор за другим, пока не миновал все шестнадцать палуб. Теперь он шёл в темноте, потому что здесь лампочек совсем не было: все они были вывернуты или перегорели за долгие-долгие годы. Он поднимался наощупь, держась за перила, пробираясь сквозь путаницу коридоров. Наконец, добрался до аптеки. У одной из её стен стоял шкаф для медикаментов. Он нашёл нужный ящик, открыл его, засунул туда руку и обнаружил три вещи, которые, как он знал, были там: письмо, книгу и лампочку. Он нащупал патрон на стене, вставил туда лампочку и она осветила маленькую комнату, пыльный пол, умывальник и пустые шкафы с открытыми дверцами. Он поднял письмо к свету и прочёл на конверте: «Вскрыть в случае крайней необходимости». Некоторое время он стоял в раздумье. Он вспомнил про Грохот, про остановившиеся звёзды. Да, это и есть тот случай — случай крайней необходимости. Вот момент, ради которого письмо прошло через руки стольких поколений. Когда он вскроет письмо, всё будет кончено. Больше не будет передаваться от отца к сыну ни письмо, ни чтение. Он медленно перевернул письмо и провёл ногтем по запечатанному краю. Давно высохший воск со слабым треском разломился. Он вынул лист бумаги, развернул его на столике под лампочкой и начал читать, шевеля губами: «Моему далёкому потомку. Тебе уже сказали, и ты, наверное, веришь, что Корабль — это Жизнь, что это и есть единственная реальность, которая не имеет ни смысла, ни цели. Я не буду пытаться сообщить тебе смысл и цель Корабля, потому что это бесполезно: хотя эти слова и будут правдой, они сами по себе будут бессильны против лжи, которая к тому времени, когда ты прочтёшь моё письмо, станет религией. Но Корабль имеет цель, хотя уже сейчас, когда я пишу, цель потеряна, и пока Корабль движется по своему пути, она останется не только потерянной, но и похороненной под грузом очевидных объяснений. Когда ты будешь это читать, существование Корабля и людей в нём будет объяснено, но в этом объяснении не будет истины. Чтобы привести Корабль к месту назначения, нужно знание. И знание может быть получено. На втором листке письма ты найдёшь указания, как его приобрести. Я наказываю тебе получить знание и использовать его, чтобы жизнь и мысль людей, отправивших Корабль, управлявших им и живших в его стенах, не пропали зря, чтобы мечта человека не умерла где-то среди далёких звёзд. К тому времени, когда ты это прочтёшь, ты будешь знать даже в большей степени, чем я, что ничто не должно пропасть, ничто не должно быть истрачено зря. А если Корабль не выполнит своего назначения, не достигнет своей цели, то это будет огромное расточение — потеря тысяч жизней, потеря знания и надежды. Ты не узнаешь моего имени, Потому что к тому времени, когда ты прочтёшь письмо, оно исчезнет вместе с рукой, которая его пишет. Но мои слова будут жить, а в них — моё знание и мой наказ. Твой предок». И здесь была подпись, которую Джон не разобрал. Он уронил письмо на пыльный столик. Слова письма молотом бились в его голове. Значит Корабль куда-то направлялся. Но как? Неужели он двигался? Он недоверчиво покачал головой. Этому было невозможно поверить. Двигался ведь не Корабль, а звёзды. Должно быть какое-то другое объяснение, подумал он. Он поднял второй листок и прочёл его, но понял не всё: его мозг, не привыкший думать, устал от такого напряжения. Он положил письмо, книгу и лампочку обратно в ящик, закрыл его и выбежал из комнаты. * * * На родном этаже не заметили его отсутствия, и он ходил среди людей, стараясь снова стать одним из них, но не мог. И это был результат знания — ужасного знания того, что Корабль имеет цель и назначение, что он откуда-то отправился и куда-то направляется, и когда он туда придёт, то это будет конец — но не людей, не Корабля, а просто путешествия. Джордж окликнул его: — Мы тебя искали. — Я прогуливался, — ответил Джон. — Был на центральных этажах. Там всё наоборот. Теперь они вверху, а не внизу. Всю дорогу приходится подниматься. — Звёзды весь день не двигались, — заметил Джордж. Джо повернул голову и сказал: — Они больше не будут двигаться. Так предсказано. — Это — начало Конца. — А что такое Конец? — спросил Джон. — Не знаю, — ответил Джо, и вернулся к игре. Конец, подумал Джон. И никто из них не знает, что такое Конец, так же, как не знают, что такое Корабль или звёзды. — Сегодня мы собираемся, — сказал Джордж. Джон кивнул. Он так и думал, что все соберутся. Соберутся, чтобы почувствовать облегчение. Кто-нибудь снова расскажет Миф, и все будут молиться перед Картиной. А я? Он резко повернулся и вышел в коридор, думая, что было бы лучше, если бы не было никакого письма и никакой книги, потому что тогда он был бы одним из них, а теперь он — одиночка, чужой для всех, мучительно думающий, кто же прав — Миф или Письмо? Он вошёл в свою каюту. На обед были протеиновые дрожжи, шпинат с горохом, хлеб и миска супа с грибами и травами. И бутылочка воды, строго отмеренной. Он наклонился над супом. — Ты такой спокойный, дорогой, — сказала Мери. — Не так, как другие. Он поднял голову и посмотрел на неё. Вдруг он подумал: а что, если сказать ей? Но он тут же отогнал эту мысль, боясь, что в своём стремлении поделиться с кем-нибудь он, в конце концов, всё ей расскажет. Нужно следить за собой, подумал он. Если он расскажет, всё будет объявлено ересью, отрицанием Мифа и Легенды. И если она это услышит, она, как и другие, отшатнётся от него, и он увидит в её глазах отвращение. Сам он — дело другое, потому что он всю жизнь прожил на грани ереси, — с того самого дня, как его отец сказал ему про Книгу. Потому что сама Книга была ересью. — Я задумался, — сказал он, и она спросила: — О чём тут думать? И правда. Думать было не о чём. Всё объяснено, всё в порядке. Миф говорил о Начале и Конце. И думать было не о чём, абсолютно не о чём. Когда-то был хаос, и вот из него родился порядок в образе Корабля, а снаружи Корабля остался хаос. Только внутри Корабля есть и порядок, и Закон. Когда-нибудь будет Конец, но наков он будет — никому неизвестно. Правда, была ещё надежда, и Священные Картины были символом этой надежды. — Я сначала испугалась, — сказала Мери, — но теперь я больше не боюсь. Всё произошло так, кан было Сказано, и мы ничего не можем сделать. Мы знаем, что всё — к лучшему. Джон продолжал есть, прислушиваясь к голосам в коридоре. Теперь они уже не были криками ужаса. Немного же нам понадобилось, думал он, чтобы привыкнуть. Корабль перевернулся вверх ногами — и всё же это к лучшему. А вдруг, в конце концов, правы они, а Письмо неправо? С какой радостью он окликнул бы кого-нибудь из них и поговорил бы с ним обо всём! Но на всём Корабле не было никого, с кем бы он мог поговорить. Даже Мери. * * * Когда он подошёл к церкви, собрание уже началось и он тихо скользнул в дверь и встал рядом с Мери. Она взяла его под руку и улыбнулась. — Ты опоздал, — прошептала она. — Виноват, — отвечал Джон шёпотом. Так они стояли рядом, взявшись за руки, перед большой Священной Картиной. Он узнал людей, которые сидели под Картиной — Джо, Грега и Фрэнка. И он гордился, что Джо, его друг, был одним из троих, сидевших под Картиной, потому, что для этого нужно быть набожным и примерным. Они только что прочли о Начале, и Джо встал и начал читать про Конец. «Мы движемся к Концу. Мы увидим знаки, которые будут предвещать Конец, но о самом Конце никто не может знать, ибо он скрыт…» Джон почувствовал, как Мери пожала ему руку, и ответил тем же. В пожатии он почувствовал утешение и участие, которое даёт жена, её близость, безопасность и вера. Мери говорит, что вера — большое утешение. Да, вера была утешением. Она говорила, что всё хорошо, что всё — к лучшему. Что даже Конец — тоже к лучшему. А им нужно утешение, подумал он. Больше всего им нужно утешение. Они так одиноки, особенно теперь, когда звёзды остановились, и сквозь окна видна пустота. Они ещё более одиноки, чем он, потому что не знают цели, не знают ничего, кроме того, что всё — к лучшему. «…придёт Грохот, и звёзды прекратят своё движение и будут висеть, одинокие и яркие, в глубине темноты, той темноты, которая охватывает всё, кроме Людей в Корабле»… Вот оно, подумал Джон. Вот что утешало их. Сознание того, что они защищены от вечной ночи. А впрочем, откуда взялось это сознание? Из какого источника знания оно появилось? Он поднял голову и посмотрел на Священную Картину — на Дерево, и на Цветы, и на Реку, и на Дом вдалеке. Это было красиво. На Картине он видел предметы и цвета, которых никогда не встречал. Где может быть такое место? — подумал он. А может быть это — только символ, только изображение мечты всех запертых в Корабле? Запертых в Корабле! Он даже задохнулся от такой мысли. Запертых! Но ведь не запертых, а защищённых, укрытых от всяких бед, которые таились в вечной ночи. Он склонил голову в молитве, сокрушаясь и раскаиваясь. Подумать такую вещь! Он почувствовал руку Мери в своей и подумал о ребёнке, которого они смогут иметь, когда Джошуа умрёт. Он подумал о шахматах, в которые он всегда играл с Джо. Он подумал о долгих, тёмных ночах, когда рядом с ним была Мери. Он подумал о своём отце, и снова давно умершие слова застучали у него в голове. И он вспомнил о письме, в котором говорилось о знании, о назначении, о цели. Что же мне делать? — спросил он себя. — По какой дороге идти? Что же значит Конец? * * * Он посчитал двери, нашёл нужную и вошёл. На полу лежал толстый слой пыли, но лампочка ещё горела. В противоположной стене была дверь, о которой говорилось в письме: дверь с циферблатом посередине. Он подошёл к двери, оставляя глубокие следы в пыли, и нагнулся над циферблатом. Он стёр рукавом пыль, увидел цифры, положил письмо на пол и взялся за ручку. «Поверни ручку сначала на 6, потом на 15, обратно на 8, потом на 22 и, наконец, на 3». Он аккуратно всё выполнил и, повернув ручку в последний раз, услышал слабый щелчок открывающегося замка. Он потянул за ручку и с трудом открыл тяжёлую дверь. Войдя внутрь, включил свет. Всё было так, как говорило письмо. Там стояла кровать, рядом с ней машина, а в углу — большой стальной ящик. Воздух был спёртый, но пыли не было, потому что комната не была соединена с системой кондиционирования воздуха, ноторая в течение веков разнесла пыль по всем другим комнатам. Стоя там в одиночестве, при ярком свете лампы, освещавшей кровать и машину, и стальной ящик, он почувствовал ужас, леденящий ужас, и почувствовал, что дрожит, хотя и старался стоять прямо и уверенно. Здесь было знание — знание, которого боялись, потому что это было зло. Много лет назад так решили те, кто решал за Людей, они придумали закон против чтения и сожгли книги. А письмо говорило, что знание необходимо. Он осторожно подошёл к кровати, как будто там могла быть ловушка. Он пощупал её — это была обычная кровать. Повернувшись к машине, он внимательно осмотрел её, проверил все контакты, как было сказано в письме, нашёл шлем, нашёл выключатель. Он обнаружил два плохих контакта и поджал их. Наконец, после некоторого колебания, он включил первый выключатель, как было сказано в инструкции, н загорелась красная лампочка. Итак, всё было готово. Он сел на кровать, взял шлем и плотно надел его на голову. Потом лёг, протянул руку, включил второй выключатель, — и услышал колыбельную. Колыбельную песню, мелодию, зазвучавшую у него в голове. Джон Хофф уснул. * * * Он проснулся и почувствовал в себе знание. Он медленно оглядывался, с трудом узнавая комнату, стену без Священной Картины, незнакомую машину, толстую дверь, чувствуя шлем на голове. Он снял шлем и, держа его в руке, постепенно понял, что это такое. Понемногу, с трудом он вспомнил всё: как нашёл комнату, как открыл её, включил машину и лёг на кровать в шлеме. Он знал, где он и почему он здесь. И он знал больше. Знал то, чего не знал раньше. И то, что он теперь знал, напугало его. Он уронил шлем и сел, вцепившись в края кровати. Космос! Пустота. Огромная пустота, с рассеянными в ней сверкающими солнцами, которые называются «звёзды». И через пространство, сквозь расстояния, которые были так велики, что их нельзя мерять милями, а только световыми годами, несётся то, что называется кораблём, — не Кораблём с большой буквы, а просто кораблём, одним из многих. Корабль с планеты Земля — не с солнца, не со звезды, а с одной из многих планет, кружившихся вокруг звезды. Не может быть, сказал он себе. Просто не может быть. Ведь Корабль не двигается. Не может быть космоса. Не может быть пустоты. Мы не можем быть крохотной точкой, странствующей пылинкой, затерянной в огромной пустоте, почти невидимой рядом со звёздами, сверкающими в окнах. Потому что если это так, то мы ничего не значим. Мы — просто случайный факт во Вселенной. Меньше, чем случайный факт. Меньше, чем ничего. Шальная капелька странствующей жизни, затерянная среди бесчисленных звёзд. Он спустил ноги с кровати и сидел, уставившись на машину. Знание хранится там, подумал он. Так было сказано в письме. Знание, записанное на мотках плёнки, знание, которое вбивается, внушается, пересаживается в мозг спящего человека. И это было только начало, только первый урок. Только первые крупинки старого мёртвого знания, собранного так давно, знания, хранившегося в запасе, спрятанного от людей. И он обладал этим знанием. Оно принадлежало ему — чтобы взять и пользоваться. А для чего? Ведь знание было бы ненужным, если бы оно не имело цели. И было ли оно истинно? Вот в чём вопрос. А как узнать истину? Как распознать неправду? Конечно, узнать нельзя. Пока нельзя. Знание проверяется другим знанием. А он знал пока ещё очень мало. Больше, чем кто бы то ни было на Корабле, но всё же так мало. Потому что он знал, что где-то должно быть объяснение звёзд, и планет, кружившихся вокруг звёзд, и пространства, в котором находились звёзды, и Корабля, который нёсся среди этих звёзд. Он положил шлем на место, вышел из комнаты, запер за собой дверь и зашагал чуть более уверенно, но всё же чувствуя гнетущую вину за собой. Потому что теперь он нарушил не только букву, но и дух закона — и нарушил во имя цели, которая, как он чувствовал, должна уничтожить закон. Он спустился по длинным эскалаторам на нижний этаж. В зале он нашёл Джо, сидевшего перед доской с расставленными фигурами. — Где ты был? — спросил Джо. — Я тебя ждал. — Так, гулял, — сказал Джон. — Ты уже три дня «так гуляешь», — сказал Джо и насмешливо посмотрел на него. — Помнишь, какие штуки мы в детстве выкидывали? Воровали и всё такое… — Помню. — У тебя всегда перед этим бывал такой чудной вид. И сейчас у тебя чудной вид. — Я ничего не собираюсь выкидывать, — сказал Джон. — Я ничего не ворую. — Мы всегда были друзьями, — сказал Джо. — У тебя есть что-то на душе. Джон посмотрел на него и попытался увидеть мальчишку, с которым они когда-то играли. Но мальчишки не было. Был человек, который сидел под Картиной во время собраний, который читал про Конец — набожный, примерный. Он покачал головой. — Нет, Джон, ничего. — Я тебе хотел помочь. Но если бы он узнал, подумал Джон, он бы не захотел помочь. Он посмотрел бы на меня с ужасом, донёс бы на меня в церкви, первый закричал бы о ереси. Потому что это и была ересь. Это было отрицание Мифа, опровержение веры в то, что всё — к лучшему, это значило, что они больше не должны сидеть сложа руки и полагаться на Корабль. — Давай сыграем, — решительно сказал он. — Ты хочешь так, Джон? — спросил Джо. — Да, я хочу так. — Ну, твой ход. Джон пошёл с ферзевой пешки. Джо уставился на него: — Ты же всегда ходишь с королевской. — Я передумал. Мне кажется, что так лучше. — Как хочешь, — сказал Джо. Они сыграли, и Джо без труда выиграл. Джон Хофф уснул.
* * * Наконец, после того, как Джон целые дни проводил на кровати со шлемом на голове, убаюканный колыбельной, — наконец, он узнал всё.
Он узнал о Земле, и как люди построили Корабль и послали его к звёздам.
Он узнал, как подбирали и готовили экипаж, чтобы сороковое поколение, которое должно было достигнуть звёзд, стало отважным, готовым встретить любые трудности.
Он узнал и об обучении, о книгах, которые должны были сохранить знание, и о знании психики человека, которое лежало в основе всего проекта. Но что-то было, видно, неладно. И не с Кораблём, а с людьми.
Книги спустили в конвертор. Земля была забыта, и появился Миф, Знание было утеряно и заменено легендой. В течение сорока поколений план был потерян, цель — забыта, и Люди жили в твёрдой уверенности, что они — сами по себе, что Корабль был и Началом, и Концом, что Корабль и Люди на нём созданы каним-то божественным вмешательством, и что вся их жизнь направлялась хорошо разработанным божественным планом, по которому всё — к лучшему.
Они играли в шахматы, в карты, слушали музыку, никогда не задаваясь вопросом, кто изобрёл карты и шахматы, кто написал музыку. Они убивали так не просто часы, а целые жизни. У них не было истории, они не думали и не заглядывали в будущее — потому что всё, что бы ни произошло, к лучшему.
Из года в год они не знали ничего, кроме Корабля. Ещё при жизни первого поколения Земля стала туманным предметом, оставшимся далеко позади, и не только во времени и пространстве, но и в памяти. В них не было преданности Земле, которая напоминала бы им о ней. В них не было и преданности Кораблю, потому что Корабль в ней не нуждался.
Корабль кормил их, укрывал и оберегал от опасности.
Им было некуда идти, нечего делать, не о чём думать. И они привыкли к этому.
Дети, подумал Джон. Дети, которые прижимаются к матери. Дети, которые напевают старые детские песенки. И некоторые песенки правдивее, чем они думают.
Предсказано, что когда прозвучит Грохот и звёзды остановятся в своём движении, то придёт Конец.
И это правда. Звёзды двигались потому, что Коралбь вращался вокруг продольной оси. Но когда Корабль приближается к месту назначения, он должен прекратить своё вращение и перейти в нормальный полёт. И сейчас Корабль падает вниз, к звезде, в которую он нацелен. Падает на неё, если, — Джон Хофф покрылся холодным потом, — если он не промахнулся.
И если люди могли измениться, то Корабль не мог. Он не приспосабливался. Он всё помнил даже тогда, когда его пассажиры всё забыли. Верный записанным на плёнку указаниям, которыми он был заряжён больше тысячи лет назад, он держался своего курса, сохранил свою цель, и сейчас приближается к ней.
Автоматически, но не полностью.
Он не может выйти на орбиту вокруг нужной планеты без помощи человеческого мозга, без помощи человеческих рук. Целую тысячу лет он обходился без человека, но, в конце нонцов, человек нужен ему, чтобы достигнуть цели.
И я, сказал себе Джон Хофф, я и есть этот человек.
Один человек. А сможет ли один человек это сделать?
Он подумал о других людях. О Джоне, и Хербе, и Джордже, и обо всех остальных, — и среди них не было никого, на кого он мог бы положиться, к кому он мог бы пойти и рассказать обо всём.
Он знает Корабль, знает, как тот устроен и как управляется. Но, может быть, этого мало. Может быть, нужно более близкое знакомство и тренировка. Может быть, человек должен сжиться с Кораблём, чтобы управлять им. А у него нет на это времени. * * * Он стоял рядом с машиной, которая дала ему знание. Теперь вся плёнка израсходована, и цель машины достигнута, так же, как цель письма, так же, как будет достигнута цель Человечества и Корабля, если голова Джона будет ясной, а рука — твёрдой. И если его знаний хватит.
В углу ещё стоял ящик. Он откроет его — и это будет всё. Всё, что для него могли сделать, тогда будет сделано, а остальное зависит от него.
Он нагнулся над ящиком и открыл его. Там были свёрнутые в трубку листы бумаги, много листов, а под ними — книги, десятки книг, и в одном из углов — закрытая стеклянная трубка, заключавшая в себе механизм, который, как он знал, мог быть только пистолетом. Он поднял трубку, под ней оказался конверт с надписью:
«Ключи».
Он разорвал конверт. Там лежали два ключа. На одном было написано: «Рубка управления», на другом — «Машинное отделение».
Он сунул ключи в карман, взялся за трубку, разломил её пополам. Раздался слабый хлопок: в трубку ворвался воздух. В руках Джона был пистолет. Он был не тяжёл, но достаточно увесист, чтобы почувствовать власть. Он выглядел сильным, мрачным и жестоким. Джон взял его за рукоятку, поднял, прицелился и почувствовал прилив древней недоброй мощи — мощи человека, который может убивать, — и ему стало стыдно. Он положил пистолет на место и вынул один из свёрнутых листов. Это был какой-то чертёж, и Джон склонился над ним, пытаясь разобраться, что это такое, но не смог и отпустил лист, а тот сразу же свернулся в трубку, как живой. Он взял другой лист, развернул его и увидел план части Корабля. Ещё и ещё один — это тоже были части Корабля, с коридорами и эскалаторами, рубками и каютами.
Наконец, он нашёл чертёж, изображавший весь Корабль в разрезе.
Он расправил его, вгляделся и увидел, что там что-то неправильно. Но потом он сообразил, что если отбросить рубку впереди и машинное отделение позади, то всё правильно. И подумал, что так и должно быть, что много лет назад кто-то запер рубку и машинное отделение, чтобы уберечь их от вреда — специально для этого дня. Для людей на Корабле ни рубки, ни машинного отделения просто не существовало, и поэтому чертёж казался неправильным.
Он отпустил чертёж, и тот свернулся в трубку так же, как и остальные. Он продолжал сидеть на корточках около ящика, чуть покачиваясь взад и вперёд и глядя на чертежи, и думал: если мне были нужны ещё доказательства, то вот они.
Планы и чертежи всего Корабля. Планы, придуманные и вычерченные людьми. Мечты о звёздах, воплощённые в листах бумаги. Никакого божественного вмешательства. Просто обычное человеческое планирование.
Он подумал о Священных Картинах: а что они такое? Может быть, они тоже ошибка, как и Миф? Жаль, если так. Потому что они такое утешение. И вера тоже. Она тоже утешение.
Он съёжился и охватил колени руками, чувствуя к себе жалость.
Как бы он хотел, чтобы ничего не было. Чтобы не было письма. Чтобы он по-прежнему был невежественен и уверен в своей безопасности. Чтобы он по-прежнему продолжал играть с Джо в шахматы.
Из двери раздался голос Джо:
— Так вот ты где прячешься! Он увидел ноги Джо, поднял глаза и увидел его лицо, на котором застыла улыбка.
— Книги! — сказал Джо.
Это слово было неприличным. Джо и произнёс его, как неприличное. Как будто человека поймали за каким-то безобразным делом.
— Джо… — сказал Джон.
— Прятался и читал книги!
— Послушай, Джо! Корабль сделали такие же люди, наи мы. Он куда-то направляется. Я знаю теперь, что такое Конец…
Удивление и ужас исчезли с лица Джо. Теперь это было суровое лицо. Лицо судьи. В нём не было пощады. В нём не было даже жалости.
— Джо!
Джо резко повернулся и быстро направился к двери.
— Джо! Постой, Джо!
Но он ушёл. Нет, побежал! К эскалатору, который приведёт его в жилые этажи.
Джо побежал, чтобы созвать толпу. Послать её по всему Кораблю охотиться за Джоном Хоффом. И когда они поймают Джона Хоффа…
Когда они поймают Джона Хоффа, придёт конец всему. Это и будет тот неизвестный Конец, о котором говорят в церкви. Потому что уже не будет никого — никого, кто знал бы цель. Смысл и Назначение. И получится, что тысячи людей умерли зря. Получится, что труд, и гений, и мечты людей, построивших Корабль, пропали зря.
Это было бы огромным расточением. А расточать — это преступление.
Рука Джона потянулась к ящику и схватила пистолет. А ярость всё росла в нём, ярость отчаяния, ярость человека, у которого отнимают жизнь.
И не только его жизнь, но и жизнь всех других: Мери, и Херба, и Луизы, и Джошуа.
Он уже бежал — через двери, за угол, к эскалатору. Он бывал здесь много раз, чувствовал себя, как дома. Как хорошо, что он много раз бывал здесь, и в этом было его преимущество перед Джо.
Он пронёсся по лестницам, свернул в коридор, чуть не упав при этом, и помчался к следующему пролёту лестницы. Впереди он уже слышал торопливые, неверные шаги того, за кем гнался.
Джон знал, что в следующем коридоре лишь одна лампочка. Если бы только поспеть туда во-время…
Он нёсся по лестнице, едва касаясь ногами ступеней.
Наконец, добежал, присел, прижавшись к стене, и там, впереди, в тусклом свете лампочки, увидел бегущую тёмную фигуру. Он поднял пистолет и нажал на кнопку. Пистолет дёрнулся у него в руке, и коридор наполнился пламенем.
Свет на секунду ослепил Джона. Он сидел, прижавшись к стене, и в его голове билась мысль: я убил Джо, своего друга.
Но это не был Джо. Это не был мальчишка, с которым он вырос. Это не был человек, так часто сидевший по другую сторону шахматной доски. Это не был Джо, его друг. Это был кто-то другой — человек с лицом судьи, человек, побежавший сзывать толпу, человек, который приговорил бы их всех к неведомому Концу.
Он чувствовал, что прав, но всё же дрожал.
Он убил человека. Он убил своего друга.
Правда, сказал он себе, он не был мне другом. Он был врагом — врагом всех нас. …Он стоял и думал. Вот-вот люди хватятся Джо и начнут его искать. А они не должны его найти. Они не должны узнать, что произошло. Самоё понятие убийства давно исчезло; и он не должен напомнить о нём. Потому, что если убил один человек — неважно, почему и зачем, — могут найтись и другие люди, которые будут убивать. Если согрешил один человек, его грех должен быть скрыт, потому что один грех вызовет другой, а когда они достигнут нового мира (если они его достигнут), им понадобится вся сила товарищества, на которую они способны. Он не мог спрятать тело, потому что не было такого места, где бы его не нашли.
Но он мог спустить его в конвертор.
Он нагнулся и взялся за тело, но тут же отшатнулся при первом прикосновении к ещё тёплой плоти. Он отступил к стене. Его опять затошнило. И это сознание вины…
Но он подумал о своём отце — старом человеке с каменным лицом, — и о том давно умершем человеке, который написал письмо, и о всех других, кто передавал письмо, совершая ересь ради истины, ради знания и спасения.
Слишком много было в прошлом отваги, подвигов и дерзаний, слишком много одиноких ночей было проведено в мучительных размышлениях, чтобы всё это пропало из-за тошноты или сознания вины.
Он оторвался от стены, взялся за тело и взвалил его на плечи. Что-то тёплое и мокрое потекло по его спине.
Он скрипнул зубами, чтобы они не стучали, и, пошатываясь, побрёл по мёртвым эскалаторам, по тёмным коридорам…
Джон нашёл люк конвертора, открыл его, осторожно дал телу соскользнуть в провал, закрыл люк и нажал на кнопку.
Дело было сделано.
Он отшатнулся от конвертора и вытер лоб. Он, наконец, избавился от груза. Но груз остался на его совести. И остался навсегда, подумал он. Навсегда. * * * Видеть огромную глубину пустоты, в которой звёзды сверкали, как далёкие сигнальные огни, было неприятно даже из наблюдательной рубки. Но видеть это из рубки управления, большое стеклянное окно которой открывалось прямо в пространство, было ещё неприятнее. Внизу не было дна, и не было конца вверху. То казалось, что вот к этой звезде можно протянуть руку и сорвать её, то она представлялась такой далёкой, что от одной мысли об этом расстоянии начинала кружиться голова.
Звёзды были далеко. Все, кроме одной. А эта одна сверкала, нак сияющее солнце, совсем рядом, слева.
Он отвёл глаза от окна, увидел ряды приборов и почувствовал себя неловким и совершенно беспомощным.
Некогда, сказал он себе, сживаться с Кораблём. Некогда узнать его поближе. Всё, что нужно сделать, он должен сделать только следуя разуму и отрывочным знаниям, ноторые получил от машины его мозг, неподготовленный и нетренированный.
Он медленно поднялся по ступенькам к креслу, на спинке которого было написано: «Пилот». Сел в кресло, и ему показалось, что он сидит на краю пропасти, откуда в любой момент может соскользнуть вниз, в пустоту.
Вцепившись в подлокотники кресла, он попробовал ориентироваться. Перед ним были ручки и кнопни, которые он мог поворачивать или нажимать, и этими поворотами и нажатиями посылать сигналы работающим машинам.
Он попытался думать, но космос был слишком близко. Он был слишком большим и пустым, и думать было бесполезно. Он не мог перехитрить космос. Он не мог с ним бороться. Космосу было всё равно, что станет с Кораблём и с людьми на нём.
Единственными, кому было не всё равно, были люди, запустившие Корабль, и, некоторое время, те, кто управлял им в начале пути. А теперь — только он. Только ему было не всё равно.
Он почувствовал необъяснимую тревогу. Звезда слишком близко — она не должна быть так близко!
Он с трудом оторвал взгляд от пустоты за окном и посмотрел на пульт управления. Он увидел только бессмысленную массу ручек и рычагов, вереницы кнопок, ряды циферблатов.
Он смотрел на пульт и понемногу начинал разбираться в нём. Знания, которые вдолбила в него машина, пробуждались. Он смотрел на показания стрелок и кое-что понимал. В его мозгу в дикой плясне закружилась математика, которой он никогда не знал.
Бесполезно, сказал он себе. Это была хорошая идея, но она не сработала. Машина не может обучить человека. Она не может вбить в него достаточно знаний, чтобы управлять Кораблём.
Где могут быть планеты? Как ему найти их? И когда он их найдёт (если он их найдёт), что тогда делать?
Корабль падал по направлению к Солнцу.
Он не знал, где искать планеты. И Корабль двигался слишком быстро — намного быстрее, чем было нужно. Всё его тело покрылось обильным потом.
Он открыл маленький ящичек под пультом. Там лежали бумага и карандаши. Джон набросал основные показания приборов. Скорость. Ускорение. Расстояние до звезды. Угол падения на звезду.
Он сделал расчёт, набросал график и после этого передвинул рычаг управления на два деления, надеясь, что он сделал это правильно.
Немного увеличить скорость, Чтобы избежать падения на Солнце. Проскочить мимо Солнца, потом повернуть обратно под действием его притяжения, — сделать широкую петлю в пространстве и потом вернуться к Солнцу. Вот что он сделал — вот что хотел сделать. Вот что приказала ему сделать машина. Он сидел усталый, думая об удивительной машине, размышляя, насколько можно полагаться на мотки плёнки.
Через два часа Джон знал, что Корабль не упадёт на Солнце. Он пройдёт близко — слишком близно, всего в паре миллионов километров, но скорость его такова, что Корабль проскочит мимо. А когда снова повернёт к Солнцу, то полетит по очень опасной орбите, потому что, если оставить её неизменной, Корабль при следующем обороте упадёт на Солнце. Если бы Джон сейчас не увеличил скорость на два деления, то Корабль или врезался бы в Солнце сразу, или начал бы вращаться вокруг него по близкой, всё более суживающейся орбите, и освободить его не могла бы даже фантастическая сила мощных машин.
У него ещё было немного времени, и он должен использовать его. У него были знания, притаившиеся где-то в мозгу, и он должен разбудить их.
Теперь он был чуть больше уверен в себе. Вспоминая свою неловкость, он удивлялся, как это люди, запустившие Корабль с Земли, и люди, которые управляли им до того, как пришло невежество, могли так точно направить его.
«Автоматически… Автоматически…» — повторял он про себя. Корабль был автоматическим. Он сам летел, сам производил ремонт, сам обслуживал себя, сам двигался к цели. Мозг и рука человека должны были только сказать ему, что делать. Сделай это, говорили мозг и рука, и Корабль делал. Нужно было только дать задание.
Весь секрет и был в том, как приказать Кораблю. Что ему приказать и как.
Он слез с кресла и обошёл рубку. Он нашёл ещё приборы, знакомые и незнакомые ему. Самым главным из всего был телескоп, и после нескольких неудачных попыток он вспомнил, как с ним обращаться. Теперь он знал, как найти планеты — если это была нужная звезда и у неё были планеты.
Едва Джон успел отыскать одну планету, как услышал стук. Он оторвался от телескопа и открыл дверь.
Коридор был полон людей. Все кричали на него, кричали с ненавистью, и в рёве их голосов были гнев и осуждение. Он отступил на шаг.
Впереди стояли Херб и Джордж, а за ними все остальные — мужчины и женщины. Он поискал глазами Мери, но не нашёл.
Толпа двинулась вперёд, и Джон почувствовал, как волна страха окутала его.
Его рука нащупала рукоятку пистолета. Он направил ствол вниз и нажал кнопку. Только один раз. Вспышка осветила коридор, и толпа отшатнулась. Запахло горелой краской. Джон спокойно проговорил:
— Это пистолет. Им я могу убивать. Я убью вас, если вы будете вмешиваться. Уйдите. Вернитесь туда, откуда пришли.
Херб сделал шаг вперёд.
— Это ты вмешиваешься, а не мы.
Он сделал ещё шаг. Джон поднял пистолет и направил на него.
— Я уже убил человека. И я убью ещё, если будет нужно.
Как легко, подумал он, говорить об убийстве, о смерти. И как легко сделать это теперь, когда я уже убил однажды.
— Джо пропал, — сказал Херб. — Мы ищем его.
— Можете больше не искать.
— Но Джо был твоим другом.
— И ты тоже. Но цель больше дружбы. Ты — или со мной, или против меня. Середины нет.
— Джон, ты сумасшедший…
— А ты дурак, — сказал Джон.
Сначала он испугался, потом рассердился. А теперь он чувствовал только презрение к этим людям, столпившимся в коридоре, выкрикивающим нестрашные угрозы.
— Идите и пришлите мне еды, — сказал он.
Они заколебались. Он сделал угрожающее движение пистолетом.
— Идите!
Они побежали.
Он захлопнул дверь и вернулся к телескопу.
Джон нашёл шесть планет, из них две имели атмосферу № 2 и № 5. Он посмотрел на часы — прошло много часов. В дверь не стучали. Не было ни пищи, ни воды. Он снова поднялся в кресло пилота.
Звезда была далеко позади. Скорость уменьшилась, но была ещё слишком велика. Джон подвинул рычаг назад и следил за тем, как ползёт назад стрелка указателя скорости. Теперь это безопасно, по крайней мере, он надеялся, что это безопасно. Корабль был на расстоянии 54 миллионов километров от звезды, и можно было уменьшить скорость.
Он снова уставился на пульт управления, и тот был уже яснее, понятнее, он знал о нём немного больше. В конце концов, всё это не так уж трудно. Главное — что есть время. Много времени. Нужно будет ещё думать и рассчитывать, но для этого есть время.
Он нажал кнопку с надписью «телескоп» и ещё — с надписью «орбита», и ещё — «приземление».
Наконец-то, подумал он. После всего беспокойства, заботы и страха — это так просто. Вот как люди на Земле сделали Корабль. Просто. Невероятно просто. Так просто, что каждый дурак может посадить его. Каждый, кто может ткнуть пальцем кнопку. Ведь они, наверное, догадывались, что произойдёт на Корабле через несколько поколений. Они, наверное, знали, что Земля будет забыта и что люди привыкнут н Кораблю. Догадывались — или планировали? Может быть, всё это было частью общего плана? Разве могли бы люди жить тысячу лет на Корабле, если бы они знали его цель и назначение? Конечно, не могли бы. Они бы чувствовали себя ограбленными и обманутыми, они бы сошли с ума от мысли, что они — всего только переносчики жизни, что их жизни и жизни многих поколений после них будут просто зачёркнуты, чтобы далёкие потомки могли прибыть на далёкую планету.
И был тольно один способ бороться с этим — забыть, в чём дело.
После первых нескольких поколений люди жили в тесном кружке своей маленькой цивилизации и этого им было достаточно. Тысяча лет потеряла своё значение, потому что никто не знал про тысячу лет.
И всё время Корабль ввинчивался в пространство, направляясь к цели, прямо и точно.
Джон Хофф подошёл к телескопу, поймал планету пять, потом вернулся к вычислительной машине и нажал кнопку с надписью «телескоп» и другую с надписью «орбита».
Потом он сел ждать. Делать было больше нечего.
Планета пять была мертва.
Анализатор доложил, что атмосфера состоит, в основном, из метана, сила тяжести в тридцать раз больше, чем в Корабле, давление под кипящими облаками метана близко к тысяче атмосфер.
Джон Хофф вывел Корабль с околопланетной орбиты и направил его к Солнцу. Он поймал в поле зрения телескопа планету два, включил вычислительную машину и опять уселся ждать.
Ещё один шанс. Потому что из всех планет только на двух была атмосфера. Или планета два, или — ничего.
А если и вторая планета окажется мёртвой, что тогда?
На это был только один ответ. Другого не могло быть. Повернуть Корабль к другой звезде, прибавить скорость и надеяться — надеяться, что ещё через несколько поколений люди найдут планету, на которой смогут жить.
Он был голоден. Вода из системы водяного охлаждения была выпита уже два дня назад.
Люди не появлялись. Дважды он открывал дверь и выходил в коридор, чтобы сделать вылазку за пищей и водой, но каждый раз передумывал и возвращался. Нельзя было рисковать. Рисковать тем, что его увидят, поймают и не пустят обратно в рубку.
Но очень скоро ему придётся рискнуть, придётся сделать вылазку. Ещё через день он будет слишком слаб, чтобы сделать это. А до планеты два лететь ещё много дней.
Он ещё раз посмотрел на пульт управления. Как будто всё в порядке. Корабль всё ещё набирал скорость. Сигнальная лампочка вычислительной машины горела синим светом, и машина тихо пощёлкивала, как бы говоря: «Всё в порядке. Всё в порядке».
Потом он спустился в тот угол, где спал, лёг и свернулся клубном, закрыл глаза и попробовал заснуть.
Лёжа ухом на металле, он слышал, как далеко позади работают машины, слышал их мощное пение, наполнявшее весь Корабль.
Задремал, проснулся, снова задремал — и внезапно услышал крики и отчаянный стук в дверь.
Он сразу вскочил, бросился к двери и отпер её одним движением руки. Споткнувшись на пороге, в рубку упала Мери… В одной руке у неё был большой бак, в другой — огромный мешок. А по коридору к двери бежала толпа, размахивая палками и дико крича. Джон втащил Мери внутрь и захлопнул дверь. Он услышал, как бегущие тела ударились в неё, как в дверь заколотили палками и заорали.
Джон нагнулся над женой.
— Мери, — сказал он. Горло его сжалось, он задыхался: — Мери!
— Я должна была прийти, — сказала она, плача. — Должна, что бы ты там ни сделал.
— То, что я сделал, — ответил он, — к лучшему. Это была часть плана. Мери, я убеждён в этом. Часть общего плана. Люди там на Земле всё предусмотрели. И я как раз оказался тем, кто…
— Ты еретик, — сказала она. — Ты уничтожил нашу веру. Из-за тебя все перегрызлись. Ты…
— Я знаю правду. Я знаю цель Корабля.
Она подняла руки, охватила его голову, нагнула и прижала к себе.
— Мне всё равно, — сказала она. — Всё равно. Теперь.
Он прижал её к себе. В глазах у него всё расплылось.
— Вот еда, — сказала она, — и вода. Я притащила всё, что могла.
— Жена моя, — сказал он. — Моя дорогая жена…
— Вот еда, Джон. Почему ты не ешь?
Он встал и поднял её.
— Сейчас, — сказал он. — Сейчас буду есть. Я хочу тебе сначала кое-что показать. Я хочу показать тебе Истину.
Он подвёл её к окну.
— Смотри. Вот куда мы летим. Вот зачем мы летим. Что бы мы себе ни говорили, вот она — Истина.
Планета два — это была ожившая Священная Картина. Там были и Ручьи, и Деревья, и Трава, и Цветы, Небо и Облака, Ветер и Солнечный Свет.
Мери и Джон стояли у кресла пилота и смотрели в окно. Анализатор после недолгого журчанья выплюнул свои доклад.
«Для людей безопасно», — было напечатано на листочке бумаги. Было прибавлено много данных о составе атмосферы, о количестве бактерий, об ультрафиолетовом излучении и разных других вещах. Но этого было уже достаточно. «Для людей безопасно».
Джон протянул руку к центральному переключателю на пульте.
— Вот оно, — сназал он. — Тысяча лет кончилась.
Он повернул выключатель, и все стрелки прыгнули на нуль. Песня машин умолкла, и на Корабле наступила тишина, как тогда, когда звёзды ещё вращались, а стены были полом.
И тогда они услышали плач — человеческий плач, похожий на звериный вой.
— Они боятся, — сказала Мери. — Они смертельно испуганы. Они не уйдут с Корабля.
Люди были привязаны к нему много поколений. Они искали в нём крова и защиты. Для них огромность наружного мира, бесконечное небо, отсутствие всяких пределов будут ужасны.
Но как-то их нужно выгнать с Корабля — именно выгнать и запереть Корабль, чтобы они не ворвались обратно.
Мери спросила:
— Что они сделают с нами? Я об этом ещё не думала. Мы не сможем спрятаться от них.
— Ничего, — ответил Джон. — Они нам ничего не сделают. По крайней мере, пока у меня есть вот эта штуна.
Он похлопал по пистолету, заткнутому за пояс.
— Но, Джон, эти убийства…
— Убийств не будет. Они испугаются, и страх заставит их сделать то, что нужно. Потом, может быть, не очень скоро, они придут в себя, и тогда страха больше не будет. Но чтобы начать, нужно… — Он вспомнил нужное слово — слово, внушённое ему удивительной машиной. — Нужно руководство. Вот что им нужно — чтобы кто-нибудь руководил ими, говорил им, что делать, объединил бы их.
«Я думал, что всё кончилось, — подумал он с горечью, — а ничего ещё не кончилось. Посадить Корабль, оказывается, недостаточно. Нужно продолжать. И что бы я ни сделал — конца так и не будет».
Нужно будет устраиваться и учиться заново. В ящике, вспомнил он, было много нниг — больше половины ящика. Наверное, самые основные. Книги, которые понадобятся, чтобы начать.
И где-то должны быть инструкции. Указания, оставленные вместе с книгами, чтобы он прочёл их и выполнил.
«Инструкция. Выполнить после посадки».
Так будет написано на конверте, или что-нибудь в этом роде. Он вскроет конверт, и там будут сложенные листки бумаги. Так же, как и в том, первом письме.
— Это было предусмотрено на Земле, — сказал он. — Каждый шаг был предусмотрен. Они предусмотрели невежество, как единственный способ для людей перенести полёт. Они предусмотрели ересь, которая передавала знание. Они сделали Корабль таким простым, что любой мог управлять им — любой. Они заглядывали в будущее и видели, что должно случиться. Их планы в любой момент опережали нас.
Он поглядел в окно, на широкие просторы новой Земли, на Деревья, Траву, Небо.
— И я не удивлюсь, если они придумали, как выгнать нас из Корабля.
Вдруг пробудился громкоговоритель и заговорил на весь Корабль:
— Слушайте все, — сказал он, чуть потрескивая, как старая пластинка. — Слушайте все. Вы должны покинуть Корабль в течение двенадцати часов. Когда этот срок истечёт, в Корабле будет выпущен ядовитый газ.
Джон взял Мери за руку.
— Я был прав. Они предусмотрели всё до конца. Они всё время на один шаг впереди нас.
Они стояли вдвоём, думая о тех людях, которые так хорошо всё задумали, которые заглянули в такое далёкое будущее, которые видели все трудности и предусмотрели, как их преодолеть.
— Ну, идём, — сказал Джон.
— Джон…
— Да?
— А теперь мы сможем иметь детей?
— Да, — ответил Джон. — Мы теперь можем иметь детей. Каждый, кто хочет и сколько хочет. На Корабле нас было так много. На этой планете нас будет так мало.
— Место есть, — сказала Мери. — Много места.
Он отпер дверь рубки, они вышли, и он аккуратно запер дверь за собой.
Громкоговоритель снова заговорил: «Слушайте все. Слушайте все. Вы должны покинуть Корабль…»
Мэри прижалась к нему, и он почувствовал, как она дрожит.
— Джон, мы сейчас выйдем? Мы выйдем?
Испугалась. Конечно, испугалась. И он испугался. Страх многих поколений не проходит сразу, даже при свете Истины.
— Не сразу. Я должен кое-что найти.
Но придёт время, и им придётся покинуть Корабль, выйти на пугающий простор планеты — обнажёнными, испуганными, лишёнными безопасности, которая окружала их в Корабле. Но когда придёт это время, он будет знать, что делать.
Он наверное будет знать, что делать.
Потому что, если люди с Земли всё так хорошо предусмотрели, то они не могли упустить такой важный момент и оставили где-нибудь письмо с указаниями, как жить дальше.
Другие рассказы из сборника Прелесть Саймака Клиффорда читайте здесь
Читалось легко и с картинками..как в фильме. Хорошо, что рассказ старый..немного наивный. Сравниваю с сегодняшними историями катастроф- они вообще надежды не дают, а тут- хоть и страшно , но выход нашелся.
Очень страшно идти против всех и против привычного, и всегда в голове- а может, это я не прав?... Жизнь коротка, искусство вечно.
Юрий Павлович Казаков(8 августа 1927 - 29 ноября 1982) - русский советский писатель-прозаик.
«Арктур - гончий пёс»
1
История появления его в городе осталась неизвестной. Он пришел весной откуда-то и стал жить. Он никому не надоедал, никому не навязывался и никому не подчинялся – он был свободен. Говорили, что его бросили проезжавшие весной цыгане. Странные люди цыгане! Ранней весной они трогаются в путь. Одни едут на поездах, другие – на пароходах или плотах, третьи плетутся по дорогам в телегах, неприязненно посматривая на проносящиеся мимо автомашины. Люди с южной кровью, они забираются в самые глухие северные углы. Внезапно становятся табором под городом, несколько дней слоняются по базару, щупают вещи, торгуются, ходят по домам, гадают, ругаются, смеются – смуглые, красивые, с серьгами в ушах, в ярких одеждах. Но вот уходят они из города, исчезают так же внезапно, как и появились, и уже никогда не увидеть их здесь. Придут другие, но этих не будет. Мир широк, а они не любят приходить в места, где уже раз побывали. Итак, многие были убеждены, что его бросили весной цыгане. Другие говорили, что он приплыл на льдине в весеннее половодье. Он стоял, черный, среди бело-голубого крошева, один неподвижный среди общего движения. А наверху летели лебеди и кричали: «клинк-кланк!» Люди всегда с волнением ждут лебедей. И когда они прилетают, когда на рассвете поднимаются с разливов со своим великим кличем «клинк-кланк!» – люди провожают их глазами, кровь начинает звенеть у них в сердце, и они знают тогда, что пришла весна. Шурша и глухо лопаясь, шел по реке лед, кричали лебеди, а он стоял на льдине, поджав хвост, настороженный, неуверенный, внюхиваясь и вслушиваясь в то, что делалось кругом. Когда льдина подошла к берегу, он заволновался, неловко прыгнул, попал в воду, но быстро выбрался на берег и, отряхнувшись, скрылся среди штабелей леса. Так или иначе, но, появившись весной, когда дни наполнены блеском солнца, звоном ручьев и запахом коры, он остался жить в городе. О его прошлом можно только догадываться. Наверное, он родился где-нибудь под крыльцом, на соломе. Мать его, чистокровная сука из породы костромских гончих, низкая, с длинным телом, со вздувшимся животом, когда пришла пора, исчезла под крыльцом, чтобы совершить свое великое дело в тайне. Ее звали, она не откликалась и ничего не ела, вся сосредоточенная в себе, чувствуя, что вот-вот должно совершиться то, что важнее всего на свете, важнее даже охоты и людей, – ее властелинов и богов. Он родился, как и все щенки, слепым, был тотчас облизан матерью и положен поближе к теплому животу, еще напряженному от родовых схваток. И пока он лежал, привыкая дышать, у него все прибавлялись братья и сестры. Они шевелились, кряхтели и пробовали скулить – такие же, как и он, дымчатые щенки с голыми животами и короткими дрожащими хвостиками. Скоро все кончилось, все нашли по соску и затихли, – раздавалось только сопение, чмоканье и тяжелое дыхание матери. Так началась их жизнь. В свое время у всех щенят прорезались глаза, и они узнали с восторгом, что есть мир еще более великий, чем тот, в котором они жили до сих пор. У него тоже открылись глаза, но ему никогда не суждено было увидеть света. Он был слеп, бельма толстой серой пленкой закрывали его зрачки. Для него настала горькая и трудная жизнь. Она была бы даже ужасной, если бы он мог осознать свою слепоту. Но он не знал того, что слеп, ему не дано было знать. Он принимал жизнь такой, какой она досталась ему. Как-то случилось, что его не утопили и не убили, что было бы, конечно, милосердием по отношению к беспомощному, ненужному людям щенку. Он остался жить и претерпел великие мытарства, которые раньше времени закалили и ожесточили его тело и душу. У него не было хозяина, который дал бы ему кров, кормил бы его и заботился о нем, как о своем друге. Он стал бездомным псом-бродягой, угрюмым, неловким и недоверчивым, – мать, выкормив его, скоро потеряла к нему, как и к его братьям, всякий интерес. Он научился выть, как волк, так же длинно, мрачно и тоскливо. Он был грязен, часто болел, рылся на свалках возле столовых, получал пинки и ушаты грязной воды наравне с другими такими же бездомными и голодными собаками. Он не мог быстро бегать, ноги, его крепкие ноги, в сущности, не были ему нужны. Все время ему казалось, что он бежит навстречу чему-то острому и жестокому. Когда он дрался с другими собаками – а дрался он множество раз на своем веку, – он не видел своих врагов, он кусал и бросался на шум дыхания, на рычание и визг, на шорох земли под лапами врагов и часто бросался и кусал впустую. Неизвестно, какое имя дала ему мать при рождении, – ведь мать, даже и собака, всегда знает своих детей по именам. Для людей он не имел имени… Неизвестно также, остался бы он жить в городе, ушел бы или сдох где-нибудь в овраге, молясь в тоске своему собачьему богу. Но в судьбу его вмешался человек, и все переменилось.
2
В то лето я жил в маленьком северном городе. Город стоял на берегу реки. По реке плыли белые пароходы, грязно-бурые баржи, длинные плоты, широкоскулые карбасы, с запачканными черной смолой бортами. У берега стояла пристань, пахнувшая рогожей, канатом, сырой гнилью и воблой. На пристани этой редко кто сходил, разве только пригородные колхозники в базарный день да унылые командировочные в серых плащах, приезжавшие из области на лесозавод. Вокруг города по низким пологим холмам раскинулись леса, могучие, нетронутые: лес для сплава рубили в верховьях реки. В лесах попадались большие луговины и глухие озера с огромными старыми соснами по берегам. Сосны все время тихонько шумели. Когда же с Ледовитого океана задувал прохладный влажный ветер, нагоняя тучи, сосны грозно гудели и роняли шишки, которые стукались о землю. Я снял комнату на окраине, на верху старого дома. Хозяин мой, доктор, был вечно занятый, молчаливый человек. Раньше он жил с большой семьей. Но двух сыновей его убили на фронте, жена умерла, дочь уехала в Москву, доктор жил теперь один и лечил детей. Была у него одна странность: он любил петь. Тончайшим фальцетом он вытягивал всевозможные арии, сладостно замирая на высоких нотах. Внизу у него были три комнаты, но он редко заходил туда, обедал и спал на террасе, а в комнатах было сумрачно, пахло пылью, аптекой и старыми обоями. Окно моей комнаты выходило в одичавший сад, заросший смородиной, малиной, лопухом и крапивой вдоль забора. По утрам за окном возились воробьи, тучами налетали дрозды клевать смородину, доктор не гонял их и ягоду не собирал. На забор иногда взлетали соседские куры с петухом. Петух громогласно пел, вытягивая кверху шею, дрожал хвостом и с любопытством смотрел в сад. Наконец он не выдерживал, слетал вниз, за ним слетали куры и поспешно начинали рыться возле смородиновых кустов. Еще в сад забредали коты и, затаясь возле лопухов, следили за воробьями. Я жил в городе уже недели две, но все никак не мог привыкнуть к тихим улицам с деревянными тротуарами, с прораставшей между досок травой, к скрипучим ступеням лестницы, к редким гудкам пароходов по ночам. Это был необычный город. Почти все лето стояли в нем белые ночи. Набережная и улицы его были негромки и задумчивы. По ночам возле домов раздавался отчетливый дробный стук – это шли редкие рабочие с ночной смены. Шаги и смех влюбленных всю ночь слышались спящим. Казалось, что у домов чуткие стены и что город, притаившись, вслушивается в шаги своих обитателей. Ночью наш сад пах смородиной и росой, с террасы доносился тихий храп доктора. А на реке бубнил мотором катер и пел гнусавым голосом: ду-дуу… Однажды в доме появился еще один обитатель. Вот как это произошло. Возвращаясь как-то с дежурства, доктор увидел слепого пса. С обрывком веревки на шее он сидел, забившись между бревен, и дрожал. Доктор и раньше несколько раз видел его. Теперь он остановился, рассмотрел его во всех подробностях, почмокал губами, посвистал, потом взялся за веревку и потащил слепого к себе домой. Дома доктор вымыл его теплой водой с мылом и накормил. По привычке пес вздрагивал и поджимался во время еды. Ел он жадно, спешил и давился. Лоб и уши его были покрыты побелевшими рубцами. – Ну, теперь ступай! – сказал доктор, когда пес наелся, и подтолкнул его с террасы. Пес уперся и задрожал. – Гм… – произнес доктор и сел в качалку. Наступал вечер, небо потемнело, но не гасло совсем. Загорелись самые крупные звезды. Гончий пес улегся на террасе и задремал. Он был худ, ребра выпирали, спина была острой и лопатки стояли торчком. Иногда он приоткрывал свои мертвые глаза, настораживал уши и поводил головой, принюхиваясь. Потом снова клал морду на лапы и закрывал глаза. А доктор растерянно рассматривал его, ерзал в качалке и придумывал ему имя. Как его назвать? Или лучше избавиться от него, пока не поздно? На что ему собака! Доктор задумчиво поднял глаза: низко над горизонтом переливалась синим блеском большая звезда. – Арктур… – пробормотал доктор. Пес шевельнул ушами и открыл глаза. – Арктур! – снова сказал доктор с забившимся сердцем. Пес поднял голову и неуверенно замотал хвостом. – Арктур! Иди сюда, Арктур! – уже уверенно, властно и радостно позвал доктор. Пес встал, подошел и осторожно ткнулся носом в колени хозяину. Доктор засмеялся и положил руку ему на голову. Так для слепого пса исчезло навсегда никем не произнесенное имя, которым назвала его мать, и появилось новое имя, данное ему человеком. Собаки бывают разные, как и люди. Есть собаки нищие, побирушки, есть свободные и угрюмые бродяги, есть глупо-восторженные брехуны. Есть унижающиеся, вымаливающие подачки, подползающие к любому, кто свистнет им. Извивающиеся, виляющие хвостом, рабски умильные, они бросаются с паническим визгом прочь, если ударить их или даже просто замахнуться. Много я видел преданных собак, собак покорных, капризных, гордецов, стоиков, подлиз, равнодушных, лукавых и пустых. Арктур не был похож ни на одну из них. Чувство его к своему хозяину было необыкновенным и возвышенным. Он любил его страстно и поэтично, быть может, больше жизни. Но он был целомудрен и редко позволял себе раскрываться до конца. У хозяина бывало минутами плохое настроение, иногда он был равнодушным, часто от него раздражающе пахло одеколоном. Но чаще всего он был добр, и тогда Арктур изнывал от любви, шерсть его становилась пушистой, а тело кололо как бы иголками. Ему хотелось вскочить и помчаться, захлебываясь радостным лаем. Но он сдерживался. Уши его распускались, хвост останавливался, тело обмякало и замирало, только громко и часто колотилось сердце. Когда же хозяин начинал толкать его, щекотать, гладить и смеяться прерывистым воркующим смехом, что это было за наслаждение! Звуки голоса хозяина были тогда протяжными и короткими, булькающими и шепчущими, они были сразу похожи на звон воды и на шелест деревьев и ни на что не похожи. Каждый звук рождал какие-то искры и смутные запахи, как капля рождает дрожь воды, а Арктуру казалось, что все это уже было с ним, было так давно, что он никак не мог вспомнить, где же и когда. Скорее всего такое же ощущение счастья было у него, когда он слепым щенком сосал свою мать.
3
В скором времени я получил возможность поближе познакомиться с жизнью Арктура и узнал много любопытного. Мне кажется теперь, что он как-то ощущал свою неполноценность. С виду он был совсем взрослой собакой с крепкими ногами, черной спиной и рыжими подпалинами на животе и на морде. Он был силен и велик для своего возраста, но во всех движениях его сквозили неуверенность и напряженность. И еще морде его и всему телу была свойственна сконфуженная вопросительность. Он прекрасно знал, что все живые существа, окружающие его, свободнее и стремительнее, чем он. Они быстро и уверенно бегали, легко и твердо ходили, не спотыкаясь и не натыкаясь ни на что. Шаги их по звуку отличались от его шагов. Сам он двигался всегда осторожно, медленно и несколько боком. Часто многочисленные предметы преграждали ему путь. Между тем куры, голуби, собаки и воробьи, кошки и люди и многие другие животные смело взбегали по лестницам, перепрыгивали канавы, сворачивали в переулки, улетали, исчезали в таких местах, о которых он и понятия не имел. Его же уделом были неуверенность и настороженность. Я никогда не видел его идущим или бегущим свободно, спокойно и быстро. Разве только по широкой дороге, по лугу да по террасе нашего дома… Но если животные и люди были еще понятны ему и он, наверное, как-то отождествлял себя с ними, то автомашины, тракторы, мотоциклы и велосипеды были ему совсем непонятны и страшны. Пароходы и катера возбуждали в нем огромное любопытство на первых порах. И, лишь поняв, что ему никогда не разгадать этой тайны, он перестал обращать на них внимание. Точно так же никогда не интересовался он самолетами. Но если не мог он ничего увидеть, зато в чутье не могла с ним сравниться ни одна собака. Постепенно он изучил все запахи города и прекрасно ориентировался в нем. Не было случая, чтобы он заблудился и не нашел дорогу домой. Каждая вещь пахла! Запахов было множество, и все они звучали, все они громко заявляли о себе. Каждый предмет пах по-своему – одни неприятно, другие безлично, третьи сладостно. Стоило Арктуру поднять голову и понюхать в ту сторону, откуда тянул ветер, он сразу же ощущал свалки и помойки, дома каменные и деревянные, заборы и сараи, людей, лошадей и птиц так же ясно, как будто видел все это. Был на берегу реки, за складами, большой серый камень, почти вросший в землю, который Арктур особенно любил обнюхивать. Камень сам по себе пах неинтересно, но в его трещинах и порах надолго задерживались самые удивительные и неожиданные запахи. Они держались подолгу, иной раз неделями, их мог выдуть только сильный ветер. Каждый раз, пробегая мимо этого камня, Арктур сворачивал к нему и долго занимался обследованием. Он фыркал, приходил в возбуждение, уходил и снова возвращался, чтобы выяснить для себя дополнительную подробность. И еще он слышал тончайшие звуки, каких мы никогда не услышим. Он просыпался по ночам, раскрывал глаза, поднимал уши и слушал. Он слышал все шорохи за многие километры вокруг. Он слышал пение комаров и зудение в осином гнезде на чердаке. Он слышал, как шуршит в саду мышь и тихо ходит кот по крыше сарая. И дом для него не был молчаливым и неживым, как для нас. Дом тоже жил: он скрипел, шуршал, потрескивал, вздрагивал чуть заметно от холода. По водосточной трубе стекала роса и, скапливаясь внизу, падала на плоский камень редкими каплями. Снизу доносился невнятный плеск воды в реке. Шевелился толстый слой бревен в запани около лесозавода. Тихо поскрипывали уключины – кто-то переплывал реку в лодке. И совсем далеко, в деревне, слабо кричали петухи по дворам. Это была жизнь, вовсе неведомая и не слышная нам, но знакомая и понятная ему. И еще была у него особенность: он никогда не визжал и не скулил, напрашиваясь на жалость, хотя жизнь была жестока к нему. Однажды я шел по дороге из города. Вечерело. Было тепло и тихо, как бывает у нас только летними спокойными вечерами. Вдали по дороге поднималась пыль, слышалось мычание, тонкие протяжные крики, хлопанье кнутов: с лугов гнали стадо. Внезапно я заметил собаку, бежавшую с деловитым видом по дороге навстречу стаду. По особенному, напряженному и неуверенному бегу я сразу узнал Арктура. Раньше он никогда не выбирался за пределы города. «Куда это он бежит?» – подумал было я и заметил вдруг в приблизившемся уже стаде необычайное волнение. Коровы не любят собак. Страх и ненависть к волкам-собакам стали у коров врожденными. И вот, увидев бегущую навстречу темную собаку, первые ряды сразу остановились. Сейчас же вперед протиснулся приземистый палевый бык с кольцом в носу. Он расставил ноги, пригнул к земле рога и заревел, икая, дергая кожей, выкатывая кровяные белки. – Гришка! – закричал кто-то сзади. – Бежи скорей вперед, коровы ста-али! Арктур, ничего не подозревая, своей неловкой рысью подвигался по дороге и был уже совсем близко к стаду. Испугавшись, я позвал его. С разбегу он пробежал еще несколько шагов и круто осел, поворачиваясь ко мне. В ту же секунду бык захрипел, с необычайной быстротой бросился на Арктура и поддел его рогами. Черный силуэт собаки мелькнул на фоне зари и шлепнулся в самую гущу коров. Падение его произвело впечатление разорвавшейся бомбы. Коровы бросились в стороны, хрипя и со стуком ошибаясь рогами. Задние напирали вперед, все смешалось, пыль поднялась столбом. С напряжением и болью ожидал я услышать предсмертный визг, но не услышал ни звука. Тем временем подбежали пастухи, захлопали кнутами, закричали на разные голоса, дорога расчистилась, и я увидел Арктура. Он валялся в пыли и сам казался кучей пыли или старой тряпкой, брошенной на дороге. Потом он зашевелился, поднялся и, шатаясь, заковылял к обочине. Старший пастух заметил его. – Ах, ссобака! – злорадно закричал он, выругался и очень сильно и ловко стегнул Арктура кнутом. Арктур не взвизгнул, он только вздрогнул, повернул на мгновенье к пастуху слепые глаза, добрался до канавы, оступился и упал. Бык стоял поперек дороги, взрывал землю и ревел. Пастух стегнул его так же сильно и ловко, после чего бык сразу успокоился. Успокоились и коровы, и стадо не спеша, поднимая пахнущую молоком пыль и оставляя на дороге лепехи, тронулось дальше. Я подошел к Арктуру. Он был грязен и тяжело дышал, вывалив язык, – ребра ходили под кожей. На боках его были какие-то мокрые полосы. Задняя лапа, отдавленная, дрожала. Я положил ему руку на голову, заговорил с ним, он не отозвался. Все его существо выражало боль, недоумение и обиду. Он не понимал, за что его топтали и стегали. Обычно собаки сильно скулят в таких случаях. Арктур не скулил.
4
И все-таки Арктур так и остался бы домашним псом и, может быть, разжирел бы потом и обленился, если бы не счастливый случай, который придал всей его дальнейшей жизни возвышенный и героический смысл. Случилось это так. Я пошел утром в лес посмотреть на прощальные вспышки лета, за которыми, я уже знал, начнется скорое увядание. За мною увязался Арктур. Несколько раз я прогонял его. Он садился в отдалении, немного пережидал и снова бежал за мной. Скоро мне надоело его непонятное упорство, и я перестал обращать на него внимание. Лес ошеломил Арктура. В городе все ему было знакомо. Там были деревянные тротуары, широкие мостовые, доски на берегу реки, гладкие тропинки. Здесь же со всех сторон подступили вдруг к нему все незнакомые предметы: высокая жестковатая уже трава, колючие кусты, гнилые пни, поваленные деревья, упругие молодые елочки, шуршащие опавшие листья. Со всех сторон его что-то трогало, кололо, задевало, будто сговорились прогнать из леса. И потом – запахи, запахи! Сколько их, незнакомых, страшных, слабых и сильных, значения которых он не знал! И Арктур, натыкаясь на все эти пахучие, шелестящие, потрескивающие, колючие предметы, вздрагивал, фукал носом и жался к моим ногам. Он был растерян и напуган. – Ах, Арктур! – тихонько говорил я ему. – Бедный ты пес! Не знаешь ты, что на свете есть яркое солнце, не знаешь, какие зеленые по утрам деревья и кусты и как сильно блестит роса на траве; не знаешь, что вокруг нас полно цветов: белых, желтых, голубых и красных, и что среди седых елей и желтеющей листвы так нежно краснеют гроздья рябины и ягоды шиповника. Если бы ты видел по ночам луну и звезды, ты, может быть, с удовольствием полаял бы на них. Откуда тебе знать, что лошади, и собаки, и кошки – все разных цветов, что заборы бывают коричневыми, и зелеными, и просто серыми и как сильно блестят стекла окон при закате, каким огненным морем разливается тогда река! Если бы ты был нормальным, здоровым псом, то хозяином твоим был бы охотник. Ты слушал бы тогда по утрам могучую песнь рога и дикие голоса, какими никогда не кричат обыкновенные люди. Ты гнал бы тогда зверя, захлебываясь лаем, не помня себя, и этим неистовым бегом по горячему следу ты служил бы своему владыке-охотнику, и выше этой службы не было бы ничего для тебя. Ах, Арктур, бедный ты пес! Так потихоньку разговаривая с ним, чтобы ему было не так страшно, я все дальше заходил в лес. Арктур мало-помалу оправлялся и начинал смелее обследовать кусты и пни. Сколько нового и необычного находил он, какой восторг охватывал его! Теперь, увлеченный своим важным делом, он уже не прижимался ко мне. Изредка только он останавливался, взглядывая в мою сторону мертвыми белыми глазами, прислушивался, желая удостовериться, правильно ли он поступает, иду ли я за ним. Потом опять принимался кружить по лесу. Скоро мы вышли на луг и пошли мелочами. Страшное волнение охватило Арктура. Кусая траву, спотыкаясь на кочках, он мелькал среди кустов. Он громко дышал, лез напролом, не обращая больше внимания ни на меня, ни на колючие ветки. Наконец он не выдержал, зажмурился, с треском сунулся в кусты, пропал там, завозился, зафукал…»Кого-то причуял!» – подумал я и остановился. – Гам! – звонко и неуверенно раздалось в кустах. – Гам, гам! – Арктур! – в беспокойстве позвал я. Но в этот момент что-то случилось, Арктур завизжал, завыл и с шумом ринулся в глубь кустов. Вой его быстро перешел в азартный лай, и по вздрагивающим верхушкам кустов мне было видно, как он там продирается. Испугавшись за него, я бросился наперехват, громко окликая его. Но мой крик, видимо, придавал ему только азарта. Спотыкаясь, застревая в густоте, задыхаясь, перебежал я одну поляну, потом другую, спустился в лощину, выбежал на чистое место и сразу увидел Арктура. Он выкатился из кустов и мчался прямо на меня. Он был неузнаваем, бежал смешно, высоко подпрыгивая, не так, как бегают обыкновенно собаки, но гнал уверенно, азартно, лаял беспрестанно, захлебываясь, срываясь на тонкий щенячий голос. – Арктур! – крикнул я. Он сбился с хода, я успел подскочить и схватить его за ошейник. Он рвался, рычал, чуть не укусил меня, глаза его налились кровью, и мне великого труда стоило успокоить и отвлечь его. Он был сильно помят и поцарапан, держал левое ухо к земле: видимо, он все-таки ударился где-то несколько раз, но так велика была его страсть, так он был возбужден, что и не почувствовал этих ушибов.
5
С этого дня жизнь его пошла другим чередом. С утра он пропадал в лесу, убегал туда один и возвращался иногда к вечеру, иногда на следующий день, каждый раз совершенно измученный, избитый, с налившимися кровью глазами. Он сильно вырос за это время, грудь раздалась, голос окреп, лапы стали сухими и мощными, как стальные пружины. Как он гонял там один, как не разбивался, этого я не мог понять. Он, наверное, чувствовал все-таки, что в его одиноких охотах чего-то не хватает. Может быть, он ждал одобрения, поддержки со стороны человека, которые так необходимы каждой гончей собаке.
Я ни разу не видел его вернувшимся из лесу сытым. Бег его, бег слепой, неловкой собаки, конечно же, был медлительным и неуверенным. Лес был ему молчаливым врагом, лес бил его, стегал по морде, по глазам, лес бросался ему под ноги, лес останавливал его. Нет, никогда не догонял он своих врагов и не вонзал в них зубы! Только запах, дикий, вечно волнующий, зовущий, нестерпимо прекрасный и враждебный запах, доставался ему, только один след среди тысячи других вел его все вперед и вперед.
Как находил он дорогу домой, очнувшись от бешеного бега, от великих грез? Какое чувство пространства и топографии, какой великий инстинкт нужен был ему, чтобы, очнувшись совершенно обессиленным, разбитым, задохнувшимся, сорвавшим голос где-нибудь за много километров в глухом лесу с шорохом трав и запахом сырых оврагов, добраться до дому! Каждой гончей собаке необходимо одобрение человека. Собака гонит зверя и забывает все, но даже в момент наивысшей страсти она знает, что где-то там, впереди, охваченный такой же страстью, перебегает по лазам ее хозяин-охотник и что, когда придет пора, его выстрел решит все. В такие минуты голос хозяина дичает и заражает собаку. Он тоже лазит по кустам, бегает, хрипло порскает, помогает собаке распутать след. А когда все кончено, хозяин бросает собаке пазанки, смотрит на нее дикими, хмельными, счастливыми глазами, кричит с восторгом: «Но, ты! Мил-лая!» – и треплет за уши. Арктур был одинок в этом смысле и страдал. Любовь к хозяину боролась в нем с охотничьей страстью. Несколько раз я видел, как ранним утром Арктур вылезал из-под террасы, где любил спать, побегав по саду, садился под окном доктора и принимался ждать его пробуждения. Так делал он всегда раньше, и если доктор, проснувшись в хорошем настроении, выглядывал в окно и звал: «Арктур!» – что тогда выделывал этот пес! Торжественно он подходил к самому окну, задирал вверх голову с подергивающимся горлом и покачивался, переступая с лапы на лапу. Потом он проникал в дом, там начиналась какая-то возня, слышались счастливые звуки, арии доктора и топот по комнатам.
Он и теперь ждал пробуждения доктора. Но теперь что-то другое сильно беспокоило его. Он нервно подрагивал, встряхивался, почесывался, поглядывал вверх, вставал, опять садился и принимался тихонько скулить. Потом начинал бегать возле террасы, делая все большие круги, опять садился под окном, даже коротко взлаивал от нетерпения и, насторожив уши, наклоняя попеременно голову то на одну, то на другую сторону, долго прислушивался. Наконец он вставал, нервно потягивался, зевал, направлялся к забору и решительно вылезал в дыру. Немного спустя я видел его далеко в поле, трусящим своей ровной, несколько напряженной и неуверенной рысью. Направлялся он к лесу.
6
Как-то раз я шел с ружьем по высокому берегу узкого озера. Утки в тот год необычайно разжирели, их было много, в низинах часто попадались бекасы, и охота была легкой и радостной. Выбрав пень поудобней, я присел отдохнуть, и, когда стих набежавший перед тем легкий ветерок и наступил миг чистейшей задумчивой тишины, я услышал очень далеко странные звуки. Было похоже, будто кто-то равномерно бил в серебряный колокол, и этот теплый малиновый звон, путаясь в ельниках, усиливаясь в борах, разносился по всему лесу, настраивая все на торжественный лад. Постепенно звуки стали определяться и, сосредоточившись, я понял, что где-то лает собака. Лай доносился с противоположного берега озера, из глуши сосновых лесов, был чист, слаб и далек, иногда пропадал совсем, но потом опять упорно возобновлялся, немного уже ближе и громче. Я сидел на пне, поворачивая голову, посматривал кругом на желтые, засквозившие уже березы, на поседевший мох и далеко видные на нем багряные листья осины, слушал серебряный лай, и мне казалось, что вместе со мной его слушают затаившиеся белки, тетерева на близкой сухой гриве, и березы, и тесные зеленые елки, и озеро внизу и вздрагивает сотканная пауками паутина. Скоро в этом прекрасном музыкальном лае мне почудилось что-то знакомое, и я понял вдруг, что это гонит Арктур. Так вот когда пришлось мне услышать его! Слабое серебряное эхо отдавалось от сосен, и от этого казалось, что лают несколько собак. Один раз Арктур, видимо, скололся и замолчал. Долгие минуты длилось это молчание, лес сразу стал пустым и мертвым. Я как бы видел, как кружит пес, помаргивая белыми глазами, доверяясь одному только чутью. А может, он ударился о дерево? Может быть, он лежит сейчас с разбитой грудью, не в силах подняться, окровавленный и тоскующий? Но гон возобновился с новой силой, уже значительно ближе к озеру. Озеро это так расположено, что все тропы, все лазы ведут к нему, ни один не пройдет мимо. Много интересного видел я возле этого озера. Теперь я тоже приготовился и ждал. Скоро на небольшую, бурую от конского щавеля луговину на другой стороне выскочила лиса. Она была грязно-серой, с мочалистым тонким хвостом. На мгновение она остановилась, с поднятой передней лапой, поставив торчком уши, вслушиваясь в приближавшийся гон. Потом, неторопливо пробежав луговиной, пошла на опушку, нырнула в овраг и скрылась в мелколесье. Сейчас же на луговину вылетел и Арктур. Он шел немного стороной от следа, беспрестанно и зло подавал голос и, как всегда, высоко и неловко прыгал на бегу. Следом за лисой он слетел в овраг, сунулся в мелколесье, завизжал и завыл там, замолчал, выбираясь из какого-то трудного места, потом опять залаял низко и равномерно, будто забил в серебряный колокол. Как в странном театре, промелькнули передо мной вечно враждующие собака и зверь, исчезли, и я опять остался один с тишиной и далеким лаем собаки.
7
Слава о необыкновенном гончем псе скоро разнеслась по городу и по всей округе. Его видели на далекой реке Лосьве, в полях за лесными холмами, на самых глухих лесных дорогах. О нем говорили в деревнях, на пристанях и перевозе, о нем спорили за кружкой пива сплавщики и рабочие лесозавода.
К нам в дом стали наведываться охотники. Как правило, они не верили слухам, они по себе знали цену охотничьим рассказам. Они осматривали Арктура, рассуждали о его ушах и лапах, о его вязкости, паратости и других охотничьих статях. Они выискивали у него недостатки и уговаривали доктора продать им собаку. Им страшно хотелось пощупать мышцы Арктура, посмотреть его лапы и грудь, но Арктур сидел у ног доктора такой хмурый и настороженный, что никто не осмеливался протянуть к нему руку. А доктор, краснея и сердясь, в десятый раз уверял, что собака непродажная, что пора бы всем знать об этом. Охотники уходили огорченные, и на смену им приходили другие. Однажды Арктур, накануне сильно разбившийся, лежал под террасой, когда в саду появился старик. Левый глаз его вытек и затянулся, татарская бородка сквозила, на голове был мятый треух, на ногах – сбитые охотничьи сапоги. Увидев меня, старик заморгал, стащил шапку с головы, поскреб голову и посмотрел на небо. – Погоды-то ныне, погоды… – неопределенно начал он и, крякнув, умолк. Я догадался и спросил: – Не за собачкой ли пришли? – Да и как же! – оживился он и надел шапку. – Ведь это что, к примеру, получается? На что доктору собака? Ни к чему она ему, а мне – вот как нужна собачка! Скоро охоты и все такое… У меня, слышь, у самого есть гончак, да плох: дурак, след не держит и голосу никакого. А ведь это что! Сляпой-то, а? Ведь это уму непостижимо, как выганивает! Царская собака, вот те крест святой! Он повздыхал, высморкался и ушел в дом, а через пять минут появился очень красный и растерянный. Остановился рядом со мной, кряхтел, долго закуривал. Потом нахмурился. – Что ж, отказали вам? – спросил я, заранее зная ответ. – И не говори! – огорченно воскликнул он. – Ну что ты скажешь! Я с малолетства охотник – во, вишь, глаз потерял? – и сыновья у меня тоже, и все такое. Нам, слышь, для дела собачка нужна, для де-ела! Нет, не дает… Пятьдесят рублей сулил – цена-то какова, а? – и не под-ходь, не дает! Чуть не заревил, а? Это мне ревить надо! Охоты подходят, собаки нет! Он растерянно оглядел сад, забор, и вдруг на лице его что-то мелькнуло, что-то такое хитрое и умное. Он сразу стал спокойнее. – Она где же помещается у вас? – как бы невзначай поинтересовался он и замигал глазом. – Уж не украсть ли собачку хотите? – спросил я. Старик смутился, снял шапку, подкладкой вытер лицо и пытливо глянул на меня. – Прости господи! – сказал он и засмеялся. – Ведь так с вами и до греха дойдешь. А ты думал! Ну на что ему собака? Скажи ты вот! Он тронулся было к выходу, но по дороге остановился и радостно посмотрел на меня. – А голос-то, го-олос! Понимаешь ты голос? Чистый ключ, я тебе говорю! Потом вернулся, подошел ко мне и зашептал, подмигивая и косясь на окна дома: – Погоди, собачка-то моя будет. На что ему собака? Человек он умственный, не охотник… Продаст он мне ее, святой крест, продаст. До покрова-то далеко, чего-нибудь придумаем. А ты говоришь… Эх! Едва старик ушел, в сад быстро вышел доктор. – Что он тут вам говорил? – волновался он. – Ах, какой противный старикашка! Какой у него глаз, вы заметили? Прямо разбойничий! И откуда он узнал о собаке? Доктор нервно потирал руки, шея у него покраснела, седая прядка свалилась на лоб. Арктур, услыхав голос хозяина, выполз из-под террасы и, прихрамывая, подошел к нам. – Арктур! – сказал доктор. – Ты ведь мне никогда не изменишь? Арктур закрыл глаза и ткнулся носом доктору в колени. Он не мог стоять от слабости и сел. Голову его тянуло книзу, он почти спал. Доктор радостно посмотрел на меня, засмеялся и потрепал Арктура за уши. Он не знал, что гончий пес уже изменил ему, изменил с того самого момента, когда попал со мной в лес.
8
Как было бы хорошо, если бы все прекрасные истории имели счастливый конец! И разве не заслуживает герой, хотя бы только гончий пес, долгой радостной жизни? Никто на земле не рождается бесцельно, и гончий пес рождается, чтобы гнать зверя-врага, гнать за то, что тот не пришел к человеку и не стал ему другом, как пришла когда-то собака, а остался на все времена диким. Слепой пес – не слепой человек, ему никто не поможет, он одинок в темноте, он бессилен и обречен самой природой, всегда жестокой к слабым, и если он все-таки страстно служит своему главному предназначению, если он живет, что может быть лучше, выше этого! Но такой жизнью Арктуру мало пришлось пожить… Август подошел к концу, погода испортилась, и я собрался уезжать, когда пропал Арктур. Утром он ушел в лес и не вернулся ни к вечеру, ни на следующий день, ни еще через день… Когда друг, который жил с тобой, которого видел каждый день и к которому часто даже невнимательно относился, когда этот друг уходит и не возвращается больше, на долю тебе остаются одни воспоминания. И я вспомнил все дни, проведенные с Арктуром вместе, его неуверенность, смущение, его неловкий, несколько боком, бег, его голос, привычки, милые пустяки, его влюбленность в хозяина, даже запах его, запах чистой здоровой собаки… Я вспоминал все это и жалел, что это был не мой пес, что не я дал ему имя, что не меня он любил и не к моему дому возвращался в темноте, очнувшись от погони за много верст. Доктор осунулся за эти дни. Он сразу заподозрил давешнего старика, и мы долго разыскивали его, пока, наконец, не нашли. Но старик клялся и божился, что Арктура в глаза не видал, и вызвался искать его вместе с нами. Весть о пропаже Арктура мгновенно облетела весь город. Оказалось, что многие знают его и любят и что все готовы помочь доктору в поисках. Все были заняты самыми разноречивыми толками и слухами. Кто-то видел собаку, похожую на Арктура, другой слыхал в лесу его лай… Ребята, те, которых доктор лечил, и те, которых он совсем не знал, ходили по лесу, кричали, обследовали все лесные сторожки, стреляли и по десять раз в день наведывались к доктору узнать, не пришел ли, не нашелся ли чудесный гончий пес. Я не искал Арктура. Мне как-то не верилось, чтобы он мог заблудиться, для этого у него было слишком хорошее чутье. И он слишком любил своего хозяина, чтобы пристать к какому-нибудь охотнику. Он, конечно, погиб… Но как, где? – этого я не знал. Мало ли где можно найти свою смерть! А через несколько дней понял это и доктор. Он как-то сразу поскучнел и вечерами долго не спал. В доме без Арктура стало пусто и тихо, коты уже никого не боялись и свободно разгуливали в саду, камень возле реки никто не обнюхивал больше. Бесполезный, он уныло торчал над землей и чернел от дождей, запахи его никому не были нужны. В день отъезда моего мы долго говорили с доктором о разных разностях. Об Арктуре мы старались не вспоминать. Один раз только он пожалел, что смолоду не стал охотником.
Года через два я опять попал в те места и снова поселился у доктора. Он по-прежнему жил один. Никто не стучал когтями по полу, не фукал носом и не молотил хвостом по плетеной мебели. Дом молчал, и в комнатах так же пахло пылью, аптекой и старыми обоями.
Но была весна, и пустой дом не производил тягостного впечатления. В саду лопались почки, орали воробьи, в роще городского сада с гомоном устраивались грачи, доктор распевал фальцетом свои арии. По утрам над городом стоял синий пар, река разлилась куда хватал глаз, на разливах отдыхали лебеди и утром поднимались со своим вечным «клинк-кланк», гнусаво сигналили яркие катера и протяжно гудели упорные буксиры. Было весело!
На другой день по приезде я пошел на тягу. В лесу стоял золотистый туман, кругом капало, звенело, булькало. Земля оголилась, сильно и резко пахла, и сколько было других запахов – осиновой коры, гниющего дерева, сырого листа, – всех их перебил сильный и резкий запах земли.
Был прекрасный вечер с огненным морем заката, и вальдшнепы летели густо. Я убил четырех и еле отыскал их на темном слое листвы. Когда же небо позеленело и погасло и высыпали первые звезды, я тихо пошел домой по знакомой неезженой дороге, обходя широкие разливы, в которых отражались небо, и голые березы, и звезды.
Обходя один из таких разливов по небольшой гривке, я вдруг заметил впереди что-то светлое и подумал сначала, что это последний клочок снега, но, подойдя ближе, увидел лежавшие вразброс немногие кости собаки. Сердце мое глухо застучало, я стал всматриваться, увидел ошейник с позеленевшей медной пряжкой… Да, это были останки Арктура.
Разобравшись внимательно во всем, я уже в полных сумерках догадался, как было дело. У нестарой еще, но сухой елки был отдельный нижний сук. Он, как и все дерево, высыхал, осыпался и обламывался, пока, наконец, не превратился в голую острую палку. На эту палку и наткнулся Арктур, когда мчался по горячему пахучему следу, и не помнил уже, не знал ничего, кроме этого зовущего все вперед, все вперед следа.
В полной темноте я пошел дальше, вышел на опушку, а оттуда, чавкая ногами по мокрой земле, и на дорогу, но мыслью все возвращался туда, на маленькую гривку с сухой обломанной елью.
У охотников есть странная любовь к звучным именам. Каких только имен не встретишь среди охотничьих собак! Есть тут Дианы и Антеи, Фебы и Нероны, Венеры и Ромулы… Но, наверное, никакая собака не была так достойна громкого имени, имени немеркнущей голубой звезды!
Только запах, дикий, вечно волнующий, зовущий, нестерпимо прекрасный и враждебный запах, доставался ему, только один след среди тысячи других вел его все вперед и вперед.
Вспомнился Парфюмер Зюскинда...
А еще Белый пудель Куприна..И вообще все рассказы про собак..Собаки как люди... Жизнь коротка, искусство вечно.
НІЧ Ніч. Знову небо кличе Поринути у сон, де зорі кароокі танцюють в унісон. Де місяць напівсхудлий Освітлює пітьму, де корбалель міжлунний оспівує луну. Де чари мають змогу полинути у вись, щоб зранку ти помітив, що мрії вже збулись. (Більше віршів, конкурсів, цікавих зустрічей шукайте на сторінках журналу «Дніпро»)